Ну, ладно. Работали в три смены, день и ночь, круглые сутки. И хоть от шахты до поселка рукой подать, тут же, на электростанции, многие и спали, и жены им обед сюда носили.
Работали без различия квалификаций. Бухгалтер за бурильщика, врач за канатчика, и даже известный наш аристократ и белоручка, управленческий шофер Володька, не признававший ничего, кроме своего «зиса», беспрекословно землю копал.
На третий день вдруг появился Стороженко со своим сундуком. С дороги ли он воротился, или вовсе не уезжал, а путался где-нибудь в станционном поселке, это мне неизвестно, только бросил он свой сундучок, скинул свою знаменитую романовскую шубу, которую когда-то купил на наркомовскую премию, и, ни слова не говоря, встал к буру. И все были так захвачены делом, что никто этому и не удивился, никто у него ничего и не спросил. Все личное, всякие там недовольства, неприязни, обиды, досады — все это в те дни за скобки было вынесено.
Ох, и работа была! За двенадцать дней кончили скважину, вбухали в землю бочек двести битума да сто двадцать кубиков бетона. Люди облик свой потеряли. У Стороженко вдруг закурчавилась этакая могучая мужицкая бородища рыжего цвета. У Кулькова завязались тоненькие усики, и все мы в те дни походили на робинзонов, а точнее говоря, на каторжников из какого-то старого кинофильма.
В последние дни подломил меня ревматизм. Я эту прелесть еще в восемнадцатом году на северном фронте завел, и каждый год она мне сюрпризы преподносит. А тут вовсе сшибла с ног. Да так, что и идти не могу. Свалился. Ну и отнес меня Стороженко на кошлах до дому. Сижу я целый день у окна, да, кроме высокого забора шахты да верхушек копров, ничего не вижу. А душа у меня там, с народом, и беспокойно этой моей душе.
Ну, понятно, вечером люди ко мне захаживают. Передо мной всегда полная картина. Пломбу загнали, насосы установили. Откачку начали. Но каково мне-то? Все там, а я дома. Все в деле кипят, а я в стороне.
Раз так у окна своего задремал и проснулся от крика. Гляжу в окно — от шахты в поселок во весь опор несется косматый какой-то человек в грязном ватнике, в резиновых сапогах, размахивает шахтеркой и кричит, а за ним целый табун мальчишек и тоже что-то такое кричат.
Подбежали поближе: батюшки мои, маркшейдер Федор Григорьевич! Борода у него развевается, и орет он что есть мочи. А что — не слыхать.
Я до форточки допялился, открыл. Слышно стало.
— Убывает, убывает, убывает! — кричит.
А мне сил нет в форточку высунуться, позвать его. Барабаню ему в стекло. Услышал, повернул к моей квартире, да так и ввалился вместе с мальчишечьей оравой ко мне.
— Ты что? — спрашиваю я и стараюсь скорее понять по его лицу, горе или радость.
— Да убывает, — говорит.
— Что убывает?
— Да как ты не поймешь? Вода, вода убывает в шахте.
И понял я: удалось! Запломбировали. Спасли шахту. Бассейн спасли!
Вы, случайно, детей не имеете? Жаль. Мне вот кажется, только с радостью папаши, узнавшего о появлении первого сынка, и сравнишь то, что я тогда почувствовал. Забыл я про свой ревматизм и про годы свои, ноги в валенки да на шахту. Федор Григорьевич меня почитай на руках несет, а с нами бегут женщины, ребятишки.
Приковылял я на место — стоит народ вокруг ствольного колодца и смотрит вниз, будто что-нибудь там, в этой темной дыре, и в самом деле увидеть можно. Насосы сипят. Вода из труб хлещет.
— Как дела?
— Убывает, — отвечают.
И все тут. Все, кто душу и сердце в это дело вкладывал. Все, а инженера Кулькова, Вадима Семеновича, нет. И от этого мне чего-то не по себе стало.
— Где Кульков?
Кто-то показал мне на электростанцию. Вхожу и вижу — лежит наш главный инженер в углу, скорчившись в комочек: как кутенок какой спит и даже сладко этак всхрапывает. А сверху покрыт он знаменитой романовской шубой Стороженки. И сам Петро тут в ватнике рабочем, задумчивый, хмурый, и Варя, да, и Варя…
Ну, как, входя-то, шумнули мы в дверях, Петро вздрогнул, оглянулся и вдруг двинулся навстречу нам на цыпочках, выставив вперед огромные свои руки.
— Ш-ш! — шипит. — Тихо! Не будите. Этот человек четверо суток глаз не сомкнул…