Конечно, фантазия и остроумие каждого торговца или торговки часто вносили разнообразие в слова всей этой музыки, которую я слушал, лежа в кровати. Однако обрядовая остановка, помещавшая паузу посередине слова, особенно когда оно повторялось двукратно, неизменно приводила на память старые церкви. Сидя в тележке, запряженной ослицей, которую он останавливал у каждого дома, чтобы войти во двор, торговец платьями, с кнутом в руке, возглашал: «Платья, торгую платьями, пла…атья», с такой же паузой между двумя последними слогами, как если бы он возглашал в церкви: «И во веки веко…ов», или: «Со святыми упоко…ой», — хотя едва ли он верил в вечность своих платьев и не предлагал их в качестве саванов для последнего упокоения в мире. Точно так же, — мотивы начинали перемешиваться в этот утренний час, — торговка зеленью, подталкивая тележку, заимствовала для своей литании григорианский распев:
Свеженькие, зелененькие,
Артишоки нежные,
Артишо…ки, —
хотя наверно была незнакома с осьмигласником и семью тонами, символизирующими четыре дисциплины квадривиума и три — тривиума.
Извлекая из какой-нибудь дудочки или волынки напевы далекого юга, яркое солнце которого так хорошо гармонировало с погожими днями, человек в блузе, с плетью из бычачьей жилы в руке и в баскском берете останавливался перед домами. Это был погонщик коз с двумя собаками и стадом коз перед собой. Он приходил издалека и появлялся в нашем квартале довольно поздно; к нему выбегали женщины с чашками за молоком для своих ребятишек. Но к пиренейским мелодиям этого пастуха-благодетеля уже примешивался колокол точильщика, выкрикивавшего: «Точить ножи, ножницы, бритвы». С ним не мог состязаться точильщик пил, потому что, за неимением инструмента, он довольствовался простым обращением: «Есть у вас пилы для правки, вот точильщик», между тем как более веселый лудильщик, перечислив котлы, кастрюли и другую утварь, припевал: «Там, там, там, лужу даже макадам, все латаю и чиню, затыкаю каждую дыру, ру, ру, ру»; а маленькие итальянцы с большими красными железными ящиками, на которых были обозначены проигрывающие и выигрывающие номера, предлагали, постукивая трещотками: «Барыни-сударыни, попытайте счастья!»
Франсуаза принесла мне «Фигаро». Достаточно было беглого взгляда, чтобы убедиться, что статья моя все еще не напечатана. Старая служанка доложила, что Альбертина спрашивает, можно ли ей войти ко мне, и передает, что во всяком случае она отказалась от своего визита к Вердюренам и собирается, как я ей советовал, на «экстраординарное» представление в Трокадеро — то, что назвали бы сейчас, не придавая ему впрочем такого значения, представлением «гала», — после небольшой прогулки верхом, которую она обещала Андре. Узнав, что моя подруга отказалась от своего, может быть, дурного намерения, я со смехом сказал: «Пусть войдет», и подумал про себя, пусть идет куда ей угодно, мне это безразлично. Я знал, что к концу второй половины дня, когда наступят сумерки, я все равно стану другим человеком, печальным, и буду приписывать самым пустячным отлучкам Альбертины важность, которой они были лишены в этот утренний час, в такую хорошую погоду. И хотя моя беспечность сопровождалась ясным сознанием ее причины, это нисколько ее не омрачало. «Франсуаза уверяла, что вы проснулись и я вас не потревожу», — сказала мне входя Альбертина. Больше всего боялась она двух вещей: простудить меня, открыв у себя окно в неподходящее время, и войти в мою комнату, когда я сплю: «Надеюсь, что я не совершила оплошности, — продолжала она. — Я боялась услышать от вас: «Кто, дерзкий, сюда на погибель идет?»» И она засмеялась так волновавшим меня смехом. Я отвечал ей в том же шуточном тоне: «Для вас разве отдан мой строгий приказ?» И, боясь, как бы она не нарушила его когда-нибудь, добавил: «Хоть я был бы взбешен, разбуди вы меня». «Я знаю, знаю, будьте покойны», — перебила меня Альбертина. И чтобы смягчить суровость своей реплики, я проговорил, продолжая разыгрывать с нею сцену из «Эсфири», между тем как на улице продолжались крики, совершенно заглушенные нашим разговором: «Лишь на вашей красе отдыхаю душой, ею взор никогда не насытится мой» (но про себя я думал: «ох, очень часто пресыщается»). Вспомнив, что она говорила накануне, я с преувеличенной любезностью поблагодарил ее за отказ от визита к Вердюренам, чтобы и в другой раз она с такой же готовностью мне повиновалась, и прибавил: «Альбертина, я вас так люблю, а вы относитесь ко мне недоверчиво и доверяете людям, которые вас не любят», — (но что может быть естественнее недоверчивого отношения именно к любящим вас людям, ведь только для них есть расчет лгать вам, чтобы выведать, чтобы помешать), и я заключил такими лживыми словами: «В душе вы не верите, что я вас люблю, это странно. Действительно, я не