inside of a church». Эти воистину евангелические субъекты по удивительному совпадению
обстоятельств (вероятно, они и сами удивились бы ему, будь они способны на человеческие
чувства) занимают по отношению к явлениям духовным ту же позицию, что и вышеназванный
пьяница; поэтому нечего надеяться, что их слепота сменится когда-нибудь ясновидением.
Такое положение вещей имеет свою дурную сторону для того, кто не согласен со всем
этим и от всей души, от всего сердца, со всем возмущением, на которое он способен, протестует
против этого. Что до меня, то я уважаю лишь академиков, которые непохожи на таких; но
академики, достойные уважения, встречаются гораздо реже, чем может показаться на первый
взгляд. Одна из причин, почему я сейчас без места, почему я годами был без него, заключается
просто-напросто в том, что у меня другие взгляды, нежели у этих господ, которые
предоставляют места тем, кто думает так же, как они. Дело тут не просто в моей одежде, за
которую меня так часто лицемерно упрекали; уверяю тебя, вопрос гораздо более серьезен.
Зачем я пишу тебе обо всем этом? Не затем, чтобы жаловаться или оправдываться в том,
в чем я, вероятно, более или менее виноват, а просто для того, чтобы сказать тебе следующее.
Когда прошлым летом во время твоего приезда мы с тобой гуляли у заброшенной шахты
«Колдунья», ты напомнил мне, что было время, когда мы так же гуляли вдвоем у старого канала
и рейсвейкской мельницы. «И тогда, – сказал ты, – мы на многое смотрели одинаково; но,-
добавил ты, – с тех пор ты уже переменился, ты уже не тот».
Так вот, это не совсем так: изменилась лишь моя жизнь – тогда она была менее трудной
и будущее не казалось мне таким мрачным; что же касается моей внутренней сущности, моей
манеры видеть и мыслить, то они остались прежними; единственная перемена, если перемены
действительно произошли, состоит в том, что теперь я размышляю, верю и люблю глубже, чем
размышлял, верил и любил раньше.
Будет, однако, неверно, если ты на этом основании решишь, что теперь я, например,
менее восторженно отношусь к Рембрандту, Милле, Делакруа или к кому бы то ни было. Как
раз наоборот! Только, видишь ли, есть много вещей, в которые надо верить и которые надо
любить: в Шекспире есть нечто от Рембрандта, в Мишле – от Корреджо, в Викторе Гюго – от
Делакруа, а в Евангелии – нечто от Рембрандта или в Рембрандте от Евангелия, как тебе
больше нравится – это одно и то же при условии, что имеющий уши не пытается исказить
смысл того, что слышит, и делает поправку на масштаб сравнения, которое не имеет целью
принизить заслуги сравниваемых лиц. В Бэньяне есть нечто от Мариса или Милле, а в Бичер
Стоу – от Ари Шеффера.
Итак, если уж ты можешь извинить человека, поглощенного картинами, согласись, что
любовь к книгам так же священна, как любовь к Рембрандту; я даже думаю, что они дополняют
друг друга.
Я очень люблю мужской портрет Фабрициуса, который мы однажды, также
прогуливаясь вдвоем, долго рассматривали в Гарлемском музее. Так вот, я не меньше люблю и
Ричарда Картона из книги Диккенса о Париже и Лондоне 1793 г.; я мог бы назвать тебе и другие
удивительно захватывающие образы из других книг, в той или иной мере отличающихся
поразительным сходством между собой. И я думаю, что Кент в «Короле Лире» Шекспира – не
менее благородный и примечательный персонаж, чем любая фигура Томаса де Кейзера, хотя
предполагается, что Кент и король Лир жили много раньше. Но не будем вдаваться в
подробности. Господи, как прекрасен Шекспир! Кто еще так исполнен тайны, как он? Его слово
и манера его письма не уступают кисти, дрожащей от лихорадочного волнения. Однако читать
нужно учиться, как нужно учиться видеть и жить.
Итак, не думай, что я что-нибудь отвергаю – при всем моем неверии я в своем роде
верующий; я остался прежним, хоть изменился, и меня терзает одно: на что я был бы годен,
если бы не мог чему-нибудь служить и приносить какую-то пользу; как мог бы я тогда
постигать явления и углублять свои знания о них? Мысль об этом мучит меня постоянно; к тому
же я чувствую, что зажат в тисках нужды и лишен возможности принять участие в той или иной