- Да Вы, понимаете ли, сами-то, что Вы такое написали?
Это было так неожиданно. Только что был важным, сдержанным и вдруг. После Достоевский поймет, что Белинский всегда вскрикивает, когда говорит в сильном чувстве.
- Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли Вы всю эту страшную правду, на которую Вы нам указали? Не может быть, чтоб Вы в Ваши двадцать лет уже это понимали. Да ведь это Ваш несчастный чиновник - ведь он до того заслужился и до того довел себя уже сам, что даже и несчастным-то себя не смеет почесть от приниженности и почти за вольнодумство считает малейшую жалобу, даже право на несчастье за собой не смеет признать, и, когда добрый человек, его генерал, дает ему эти сто рублей - он раздроблен, уничтожен от изумления, что такого, как он, мог пожалеть "их превосходительство", не его превосходительство, а "их превосходительство", как он у Вас выражается! А эта оторвавшаяся пуговица, а эта минута целования генеральской ручки, - да ведь тут уже не сожаление к этому несчастному, а ужас, ужас! В этой благодарности-то его ужас! Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словно стараемся разьяснить это, а Вы, художник, одной чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому не рассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот, правда, в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена, как художнику, досталась, как дар, цените же Ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!
В каком упоении слушал эти слова великого критика Достоевский! В начале не верилось, что Белинский, этот страшный критик, говорит такие слова о его романе, и страшно было, не увлекся ли он нечаянно, вдруг завтра опомнится и будет другое говорить.
- Вы, должно быть, преувеличиваете значение моего романа, - робко проговорил Федор Михайлович.
- Ни на грош! - воскликнул Белинский. - Вот увидете, я буду писать, я докажу всем великое художественное значение "Бедных людей". Это такой роман, о котором можно написать книгу, вдвое толще его самого!
- А что можно написать? Я бы не нашел, чем наполнить и короткую рецензию. Похвала коротка, а если ее растянуть, выйдет однообразно...
- Это говорит, - засмеялся Белинский ласково, - что Вы не критик...
Разбирать подобное произведение - значит высказать его сущность, значение, причем легко можно обойтись и без похвалы: дело слишком ясно и громко говорит само за себя, но сущность и значение "Бедных людей" так глубоки и многозначительны, что в рецензии нельзя только намекнуть на них... На днях я соберу у себя кое-кого из своих приятелей, и мы введем Вас в литературный круг. Люди все очень хорошие, мы прочтем "Бедных людей"...
Вышел Достоевский от Белинского в упоении, чувствуя, что жизнь его делает крутой поворот, что начинается что-то совсем новое, о чем он даже в мечтах своих страстных предполагать не мог. "Неужели я вправду так велик! с каким-то робким восторгом думал он. - О, я буду достойным этих похвал... И какие люди, вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как они... О, как я легкомысленен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, и мы победим: о, к ним, с ними!" Да, это была восхитительная минута!
Достоевский вошел в кружок Белинского и стал часто встречаться с критиком, слушать его. Робость перед Белинским постепенно ушла. Подружился с Некрасовым, Тургеневым, Панаевым, Дружининым. Восхищался ими. Не нравилось только, что Некрасов с Тургеневым были насмешниками. Когда они вышучивали друг друга, Достоевский не вмешивался, вежливо улыбался, не поддерживал шуточных разговоров. Его они вначале не задевали. Видели робок, застенчив в их кругу. Федор Михайлович стал бывать и у Панаева. Влюбился в жену его, Авдотью. Она казалась ему прекрасной. Рот небольшой, нижняя губка, свежая и алая, чуть-чуть выдавалась вперед, вместе с подбородком, - единственная неправильность в этом прекрасном лице. Помнится, писал он брату после первого визита к Панаевым: "Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажется, влюбился в жену его. Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя".