— А это что же? — опять воскликнул шофер, останавливая машину.
— Вы имеете в виду священников и монахинь?
Сбоку от парадного входа выстроилось божье воинство в небесных одеяниях.
Шофер вытаращил глаза:
— Но ведь, я думал, он против церкви?
— Он передумал, — сказал Джек, расплачиваясь.
— Ай, наку, как удивился бы мой бедный дедушка. Но все равно — передайте мой привет дону Андонгу, приятель, и пусть подождет, пока я съезжу переоденусь.
Сегодня парадные двери «Ла Алехандрии» были широко распахнуты — огромные, украшенные резьбой, словно портальные ворота храма и столь же в данный момент оживленные, ибо политические приверженцы дона Андонга ордами вваливались в дом и высыпали наружу, натыкаясь то на какого-нибудь оторопелого провинциала в воскресном костюме, то на матрону, остановившуюся поправить юбки, то на сурового вида молодого активиста в черной одежде, как у героя итальянских вестернов, и с волосами, перевязанными лентой.
Вступив в этот водоворот, Джек сказал себе, что теперь уж он тоже в плену у обычая, поскольку открытый для всех дом вождя в день его рождения столь же традиционен для филиппинской политической жизни, как подкуп голосов и переходы из одной партии в другую; это ритуал, обязательный даже для тех лидеров, которые, как дон Андонг, отошли от политики, но не ушли из коридоров власти и в ежегодном праздновании своего дня рождения видят доказательство того, что есть еще у них королевство, власть и слава. Но если здесь все традиционно пьяны, подумал Джек, удивляясь, как он еще может думать в этом реве, то я пока нет; а мне бы хотелось основательно выпить. И он знал, что это желание вызвано не только жаждой. К черту все, надерусь.
В длинном зале под двойным рядом ярко сиявших люстр стояли два ряда столов, вдоль которых теснились пожиратели традиции. Направившись в дальний конец, где толпа курсировала между буфетом с одной стороны и баром — с другой, Джек краем глаза вдруг заметил свою бывшую тещу, мать Альфреды, в красноречиво строгом черном трауре. Он попытался уйти из поля ее зрения, но это лишь привело к тому, что она с тарелкой в руках встала на его пути, протянув ему руку ладонью вверх, словно дорожный полицейский, требующий взятки. Он поднес ее руку к губам, сожалея, что это не бокал с пивом.
— Ты в городе уже три дня, Джакосалем, и ни разу не навестил меня.
Он невнятно пробормотал слова извинения.
— Que? Qué? Habla en cristiano, hombre![92] В твоем возрасте пора уже научиться говорить как следует. И смотри мне в глаза, когда говоришь со мной!
— Я был занят, сеньора, поскольку обещал Альфреде…
— Если бы не письмо Альфреды, я бы ни за что не догадалась, что ты в городе. Она просит, чтобы я рассказала тебе все, но как я могу это сделать, если ты от меня прячешься?
— Если вам есть что рассказать, я мог бы…
— Где ты остановился? Ты немедленно переедешь ко мне.
Собирайся сейчас же.
— Но как можно, сеньора, ведь мои вещи…
— Вчера мне позвонила Чеденг Мансано, чтобы напомнить о сегодняшнем дне, и спрашивала, что случилось с одеждой, в которой была моя бедная внучка, когда умерла.
— Она у вас, сеньора?
— Одежда была в полиции, и они прислали ее только месяц назад. Так что мы не могли отправить ее в Америку вместе с телом. Я велела отдать вещи в чистку, а потом о них забыла. Но после звонка Чеденг спросила экономку, где они. Экономка сказала, что одежду из чистки вернули и она повесила ее в шкаф, тот самый, которым пользовалась моя внучка. Но когда мы заглянули в шкаф, одежды там не было… А должны были быть красный свитер с воротником под горло, черные вельветовые джинсы и… Нет, больше ничего, что весьма предосудительно. Мы искали везде, но ничего не нашли. Otro misterio mas[93]. А почему Чеденг спросила?
— Потому что я сказал ей, что видел девушку, которая, кажется, была в этой одежде.
— Значит, ее украли? Из моего дома?
— Очевидно.
— Qué horror![94] Нет, я всегда это говорила — люди в наши дни просто бесчувственны. Представить только: украсть одежду мертвой, да еще носить ее… Я бы скорее ходила голой! А ты ведь знаешь, как легко я простужаюсь. Особенно в дни поста и воздержания. Джакосалем, ты уже поел?