– Ну, вот. Это другое дело.
Постель блистала невообразимой белизной. Девственная наволочка, четкие складки простыни, призывно отпахнутое одеяло.
– Иди сюда.
Левушка не шел. Знал, что сейчас пойдет, и не шел. А она глядела снизу вверх глазами округло бесстыжими, снисходительно улыбалась уголком рта. Он знал эту улыбку. Должен был привыкнуть. И не смог. Скорее кролик привыкнет к удаву. Потому что удав только заглатывает и делает это серьезно. Как невыносимо было бы кролику, если бы его заглатывали, снисходительно улыбаясь при этом! Уж если вы нас едите, так ешьте с уважением.
– Ну!
Город дышал за окном. Трудными вздохами гнал в комнату горячий воздух. Дыхание у города было хриплое, жаркое, как у тяжело больного человека. Обволакивало душной испариной. Покалывало острыми иглами. Вот ударит молния, рухнет на головы гром, небо ливнем прольется на землю, и будет зиять над нами, голыми, беззащитно одинокими, черная космическая дыра. Зоя глядела на него в упор, и он не мог сдвинуться с места.
Тогда она закрыла глаза.
– Зойка... – шептал, зарываясь лицом в густые волосы, – Зой-ка!..
Куда приткнуться слабому человеку? Где найти опору? Кто ты, что со мной? Что ты? Почему именно ты?..
– Зойка! – кричал на ухо отчаянно, как глухой. – Три-восемь, Зойка... Три-восемь!
Три-восемь! – это был их пароль. Заклинание. Священное слово. Последняя надежда. Когда тоска, когда разлад и уныние, раздраженность и злоба, стена глухого непонимания, два слова – три-восемь! – вспышкой, проблеском, паролем неожиданного прощения, ослепительного примирения. Три-восемь! – и нет обиды. Три-восемь! – и все заново. Три-восемь! – и можно жить дальше. Кто говорит, что мы не подходим друг другу? Кто врет, что браки совершаются на небесах? Какая чушь! Нелепость какая! Три-восемь, мой милый, три-восемь!
Туча ушла. Гроза разрядилась. Небо отмахнулось промытой голубизной. Земля вспрыснулась благодатной влагой. Пронесло, граждане! Пронесло и на этот раз!
– Десять минут... – сказала, задремывая. – И побегу.
Левушка сидел, привалившись к стене, глядел на нее влюбленно, нежно и благодарно дотрагивался до плеча, до бедра, до руки. Кто бы мог предположить, что родилась эта женщина в угарной избе, спала на щелястом полу, подстелив полушубок, ела что придется, носила что попало, бегала по нужде на огороды, гоняла босиком по траве, по песку, по камням: пятки – подошвой у ботинка? Кто бы мог предположить, что баба Маня – ее мать, а дед Никодимов – отец?
– Господи... – простонала. – До чего хорошо, Господи!
7
Этой женщине повезло.
С местом и временем рождения.
Когда город поглотил их деревню, она была еще подростком. Ее брат, Леха Никодимов, давно уже вкалывал в поле, ее сестра, Аня Никодимова, доила коров на ферме, а она с утра до вечера моталась с подружками по деревне, забегала порой в избу, хватала горбушку – и опять за ворота.
Цеплялась за машины, таскала морковь с огородов, бегала по грибы, по ягоды, первой вставала у окон на свадьбах-поминках, заворожено разглядывала в сельпо слипшиеся, засахаренные "подушечки", купалась с подружками у запруды до посинения, до омертвения конечностей – в широких сестриных трусах, в большой братановой майке, храбро шлепалась пузом о воду, отчаянно колотила ногами, отжималась потом в кустах, пугливо прикрывая ладошками несуществующие прелести.
Вечно сопливая, вечно патлатая, с бородавками, с цыпками на руках, с незаживающими ссадинами, в стиранном-перестиранном платье, которое трещало и лезло по ветхим швам от резких движений тощего, костлявого тела. "Шкилет" – дразнили ее по деревне, а она в ответ так яростно пихалась острыми локтями, что от ее костяшек оставались на тепе багровые синяки.
Она была упрямая и настырная. Вредная и дотошная. Злопамятная и тщеславная. Подружек своих замучивала дружбой, врагов изводила ненавистью. Враг уже не рад был, враг только и мечтал замириться, но она добивала его безжалостно, затаптывала беспощадно. С ней не любили связываться, потому что отвязаться потом не было сил. Круглые совиные глаза глядели непримиримо. Кожа на обкусанных губах висела лохмотьями. Локти нацеливались в самые уязвимые места.