Работая таким образом, ученые строго придерживаются определения научной деятельности, данного Кантом, и «конечные смыслы» в их трудах не фигурируют как метафизические материи, о которых у нас могут быть мнения, но нет уверенности или эмпирического знания. Набоков и сам в работах по лепидоптерологии и в эмпирическом комментарии к пушкинскому «Евгению Онегину» держался в рамках научной практики.
Но держался ли? Я описал несколько способов, которыми Набоков пытался вырваться из формальных ограничений науки: это идеи о магическом треугольнике, о «синтетическом характере» вида, о принципе неутилитарности, даже артистизма в природе (конечно, последний в опубликованной научной работе звучит весьма сдержанно, в отличие от художественных «Отцовских бабочек»). И стоит еще раз вспомнить афоризм Набокова: «…естествознание ответственно перед философией, а не перед статистикой». Соответственно, его произведения провоцируют и вознаграждают всевозможные рассуждения о смыслах, – этим занимаются и его персонажи, пусть даже не приходят к «убедительным доказательствам» абсолютной истины; но в то же время в них могут найти опору и глубоко обоснованные «строгие суждения». Поэтому неудивительно, что иногда даже исследователи-эмпирики переходят в более опасную сферу чистой гипотезы, если чувствуют, что собрали достаточно доказательств, чтобы предложить смелую теорию. В конце концов, именно таким был метод, предложенный Бэконом и Гёте и подхваченный Константином Годуновым-Чердынцевым в его теории видообразования.
Набоков не считал, что искусство управляется теми же законами, что и наука: лучшее искусство минует рамки рационального и причинного, что запрещено науке. Напомним еще раз цитату из лекции «Искусство литературы и здравый смысл»:
В этом изумительно абсурдном мире души математическим символам нет раздолья. При всей гладкости хода, при всей гибкости, с какой они передразнивают завихрения наших снов и кванты наших соображений, им никогда по-настоящему не выразить то, что их природе предельно чуждо, – поскольку главное наслаждение творческого ума – в той власти, какой наделяется неуместная вроде бы деталь над вроде бы господствующим обобщением [ЛЗЛ: 468][351].
Это кредо отражает принципиальную веру Набокова в то, что рациональное мышление представляет собой систему замкнутую, но не абсолютную. Согласно Канту, наука открывает правила, отражающие эмпирические закономерности мира, и таким же правилам подчиняется. Искусство, напротив, ищет отклонения, единичные случаи и несообразности. Необычность подхода Набокова состоит в допущении, что само по себе эмпирическое исследование позволяет замечать или интуитивно чуять аномалии – и именно аномалии оказываются самой захватывающей и многообещающей областью исследования; это подтвердилось его открытием, которое он так высоко ценил, – «загадочно постоянной» голубянки Карнера [NNP: 535, 539]. В итоге из этих отклонений может сложиться какая-нибудь новая теория – и тогда им на смену придет новый набор необъяснимых данных[352]. Человеческий разум стремится к регулярности и последовательности, которые создает даже на голом месте, – он готов «скорее изобрести причину и приладить к ней следствие, чем вообще остаться без них» [ТгМ: 503]. Таким образом, по определению, все сопротивляющееся рациональной систематизации и будет вероятной областью для поиска того, что находится за пределами способности разума к пониманию.
* * *
Набоков всегда крайне осторожно выражал свои знания в любой сфере, уверенность в любой теории, и был гораздо более склонен критиковать, чем поддерживать господствующие теории или идеологию. Создается впечатление, что он прилагал немало усилий, чтобы подорвать авторитет любой систематизирующей теории или притязаний на знание: так он поступил с Достоевским, Фрейдом, Дарвином, а позже даже с Эйнштейном: такой подход не так давно пропагандировал физиолог и философ науки Р. С. Рут-Бернштейн[353]. Набоков критиковал общепринятую мудрость как ученый и как преподаватель; о том же он не раз говорил в интервью. Сходство между его утверждениями и высказываниями П. Успенского о науке, которая «даже не приблизилась» к пониманию некоторых вещей, вызывает вопрос: если эта мысль была настолько близка Набокову, что он по-своему повторял ее, ценил ли он другие, метафизические аспекты учения Успенского? Ответ: мы не знаем. Не знаем потому, что Набоков изо всех сил старался, чтобы ни одно его произведение не содержало безапелляционных метафизических утверждений; двусмысленность несут в себе даже самые ранние его журнальные статьи (см. например «Стихи и схемы»). Нам известны два явно противоречащих друг другу факта: Набоков размышлял о метафизических вопросах; он критически относился ко всем программным выражениям мистицизма. В 1950-е годы он отмечал в литературе начала XX века явление, которое называл «поддельным мистицизмом» символистских пьес