Всего Вам доброго, и верьте в возможность расшифровать меня как китайца (не обязательно расшифровывая). Поклон от Олечки, в чью жизнь все больше входит Ваша книга, и от деток, которые все время под впечатлением от Вас.
В.Б.
Два дня я ходил повторяя из Ваших детских стихов «Куплю билет на поезд» и с каждым разом вещь мне казалась все прочнее, все проще, все трагичнее и воздушное, настоящий вздох, и который дает дышать. Затаенный, спрятанный в детстве раз навсегда, надежно.
Москва, 24.3.1995
Дорогой Владимир Вениаминович,
как приятна такая неожиданность, как Ваше письмо, из Москвы в Москву. Мне не раз за это время хотелось написать Вам — то читая Ваш перевод, то статью, то просто так. Мне кажется, я Вам говорила, что Ваша мысль — единственное, что провоцирует меня на отзыв, на благодарность или на возражение. У меня было какое-то развернутое возражение в связи с Властью России, например. Но мне всегда трудно записывать, нет этого навыка, как у Вас, и так все уплывает по реке времен без письменного следа.
Поэтому напишу не откладывая — про Т. Вы знаете, мне, вероятно, от природы чужд элитаризм (еще мой отец говорил: «Странно у тебя выглядят люди в стихах! Как будто они все какие-то герои или святые — “И каждый человек во сне неразделенном…” и под. Это большая ошибка, совсем не каждый!»). И поэтому для того, чтобы видеть этого «благого человека» в ком-то, мне не нужно оправдывать то, что для меня остается в нем неоправдываемым, даже если речь идет de mortuis. Таким непокрываемым делом была для меня литературоведческая — и организаторская деятельность Т. […] Его метод не был похож на то, что пишет о филологии Аверинцев, на службу понимания: это был метод «находок», эффектных трюков, в духе эпохи — театра Любимова, пластики Неизвестного, стихов Вознесенского… Мне никогда это не нравилось. Так что Exegi… для меня не срыв, а естественное продолжение предыдущего. […]
В общем, если и бывают внезапные падения и срывы, то, по-моему, очень редко, крайне редко. У Джона Донна где-то в прозе есть замечание, что мужчины и женщины часто порицают друг друга в изменчивости, тогда как на самом деле никто не меняется, и это-то и прискорбно. Я думаю, как Донн. Но — уверяю — эта шумная деятельность не пожирает для меня человечности Т., как и перечисленных Любимова, Неизвестного, Вознесенского. Она (человечность) в той дали, которой мы в себе всей своей деятельностью коснуться не можем. Вернее: мы могли бы ее вывести поближе каким-то образом, даже образом деятельности.
Быть может, так и есть, как Вы увидели, в ошалевшей жажде отзыва есть тень поэта. Что же странного? Данте говорит, что плохих семян не сеялось, и все недостойное вырастает из зерен любви, но изуродованной разными способами. Наверняка, он просто приводит общее богословское мнение, это не его открытие.
Про армию и государство. Да, Вы совершенно правы, и Элегии и всего стоящего не было бы без этой тяги. Мне кажется, я впервые почувствовала, что пишу настоящие стихи именно когда включилась политическая позиция. То есть, темы оставались прежними, не политическими в расхожем смысле, но я знала, где — политически — это говорится. До какого-то момента была просто амбиция вневременности («Свое родство и скучное соседство Мы презирать заведомо вольны»). Это очень важно, чувствовать себя в страшно централизованной стране. И военной, конечно (армия, форма — это же для меня был быт: люди в штатском казались мне в детстве странными). И лютой (я, как Рейган, считала нас империей зла). Но если так оно было, я не хочу, чтобы это перенеслось в будущее. Тысяча лет военной державы! прошлое отечества! Ну и что? Я всей душой не хочу военной державы и сверхчеловеческой власти. Но дело не в том, чтобы выбирать из наличного или прошлого — скажем, децентрализованную западную ситуацию. Просто будущее, другое, чем старый кошмар, по-своему плодотворный. Если слово живет в дискурсе власти, как Вы говорите, то, по-моему, той самой власти Бориса и Глеба, власти свыше («дадеся ми власть»), которой никто не отнимет. Но каждый имеет здешнюю власть над носителем такой власти. Как сегодня мы поминали на Пассии.