— К счастью, вы не утратили чувство юмора.
— Видите ли, при всех этих переживаниях перспектива путешествия с внучкой — некий стимул если не жить, то, во всяком случае, хорошо закончить жизнь.
— Ну что ж, надеюсь, я вполне понял, чего вы хотели бы от нашего агентства.
— Собственно, не столько от агентства, сколько от вас, в порядке личной услуги.
— Тогда приходите сюда завтра в три часа с паспортами, справками о прививке оспы — вашими и вашей внучки — и кратенькой запиской о маршруте, который вы сами наметили. Я охотно уделю вам часок, и мы уточним все детали. А если увидите Ромуло, передайте ему мой привет.
Это хуже, чем видеть покойника, намного хуже.
— Сеньорита, прошу предупредить, что сегодня я больше никого не приму.
— Но как же, сеньор, там еще три человека, и они знают, что вы здесь. К тому же они видели, что вы приняли сеньора Риоса.
— Я себя неважно чувствую. Скажите им, пожалуйста, пусть придут завтра. Да, да, скажите, что я плохо себя почувствовал и должен был уйти, и предложите прийти завтра с утра, потому что во второй половине дня я не смогу их принять.
— Вы в самом деле плохо себя чувствуете?
— Небольшая мигрень, только и всего.
— Вам чем-нибудь помочь?
— Нет, благодарю. Избавьте меня от этих людей и ступайте праздновать свой день рождения.
— Благодарю вас, желаю, чтобы ваша мигрень прошла.
Куда мне теперь принимать посетителей. Этот человек. И с виду он так спокоен. Меня это потрясло больше, чем тот мертвый на Рамбле. Это хуже, чем видеть мертвого. Гораздо хуже. Потому что Риос, так сказать, объявлен мертвым и вместе с тем в достаточной мере жив, чтобы сознавать свою обреченность. Не понимаю, как он может смотреть на свое будущее, на свое куцее будущее, с таким спокойствием. Вдобавок у меня впечатление, что он неверующий. Он слегка подшутил над богом. Я не в силах этого понять. Наверно, тут что-то нечисто — в этом странном спокойствии, в этой любви к внучке, в этой сознательной покорности судьбе, в этой вере в приговор Ромуло, в этом холодном отношении к сочувствию детей. И однако лицо у него доброе, в глазах нет обозленности. Все мы должны умереть, но ужасно, если знаешь, когда придет конец. Пусть бы дата моей кончины была назначена через сорок лет, мне все равно не хотелось бы этого знать. Как мучительно должно быть ощущение, что тратишь минуты, неотвратимо приближаешься к определенной, точной дате. Что чувствует человек, твердо уверенный в дне казни? Ему, наверно, кажется, что время мчится с головокружительной быстротой: закроешь глаза на секунду, а откроешь — прошло полдня. Как будто катишься под уклон в машине без тормозов. Однажды у меня было ощущение неминуемой близкой смерти. Куда более близкой, разумеется, чем отсрочка на пять месяцев, которую Ромуло гарантирует Риосу. Было это при переходе через железнодорожные пути, между Колоном и Саяго[123], в некую ночь тысяча девятьсот тридцать восьмого, а может быть, тридцать девятого года. Я возвращался от Венгерки. Как всегда, было лень идти до шлагбаума. Обычно я перескакивал через ограду и переходил то здесь, то там — где придется. Ночь стояла, нет, стоит безлунная. Я шагаю, все еще думая о Венгерке. Как ее зовут, я не знаю, хотя однажды мне назвали ее имя. Эрзи — или что-то вроде этого. Но на подготовительном курсе мы все называем ее Венгеркой. Какая девчонка. Смесь секса, фольклора и истории ее родины. Спать с ней — все равно что спать с ордами Арпада[124], со святым Владиславом [125] с Дебреценским сеймом[126] и с битвой при Темешваре[127]. Она умеет целовать как королева, и в ту же ночь, между одним поцелуем и другим, между одним объятием и другим — которые вроде объятий спрута, так они лихорадочны, неуемны и быстры, — между одной лаской и другой — настолько бурными, что тело мое делается красным, как при крапивнице, — между одной простыней и другой — потому что она никогда не пользуется одеялом, даже в июле месяце, и я мог бы замерзнуть, если бы от нее не исходил могучий животный жар, куда более сильный, чем от жаровни или от грелки, — словом, между одной любовной забавой и другой она посвящает меня в детали претензий Яна Запольи