Едва придя в себя и сообразив, что произошло, Александр Модестович выбрался на безлюдный просёлок и, горемычный, сел посреди него; он зажал в ладонях оцарапанное чело и сидел так — с болящей душой и разбитым сердцем, — пока не подъехали к нему Черевичник и Аверьян Минич (узнав о неожиданной встрече с мосье Пшебыльским, корчмарь бежал из обоза чревоугодников; причём бедлам, имевший место в городе, немало способствовал ему в этом), оба взволнованные и полные решимости действовать.
Здесь и держали совет: как быть дальше. Разногласий не имели, поскольку знали уже, что идут по верному пути. А как у всех троих после Смоленска не было подорожных свидетельств, то и решили — на тракте понапрасну не маячить, шишей в мундирах не искушать, а продвигаться потайными тропами, хотя и от дороги надолго не удаляться, дабы быть в курсе того, что там творится, дабы поскорее отыскать вора Пшебыльского (все трое были уверены, что гувернёр с большой неповоротливой каретой недолго будет вояжировать по просёлкам и через час-другой воротится на тракт). Того ради пожелали друг другу запастись терпением и, не мешкая более, тронулись в путь.
Так двигались они и день, и второй, и третий: торопясь, обгоняя обоз за обозом, а затем выглядывая откуда-нибудь с опушки в надежде не пропустить весьма приметной лакированной кареты. Давно уж оставили позади и приунывшего Патрика, и выпивох-гессенцев, а за ними опередили и ещё добрых полтора десятка обозов, и уж догнали уланов Понятовского (слышали польскую речь, когда уланы по известной надобности отходили к кустам и при этом беспечно перекликались), но экипажа мосье всё не видели.
Само собой разумеется, вышеописанные перипетии не могли пройти бесследно для нежного чуткого сердца и впечатлительного юного ума. Александр Модестович и прежде не слыл ни ухарем-рубакой, ни ветреным волокитой, напротив, как человек хорошо и тонко воспитанный, познавший и глубину чувств, и высоту эстетического наслаждения, нрав имел спокойный лирический, а склад ума — кабинетный (увы ему, даже не кулуарный!), потому был расположен к бережному обращению, ибо даже грубое слово его больно ранило; настрой его души всегда был направлен на сострадание и милосердие, и, как большинство милосердных, он сам оказывался чрезвычайно уязвим (вот тема для размышления: милосердность и уязвимость — не от одной ли матери чада!). Если же к перечисленным особенностям прибавить слабости незакалённого — по молодости лет, по оранжерейности содержания — характера, то получим в итоге не что иное, как хрупкий тонкостенный сосуд чистейшего (непорочного) звучания и изящнейших форм. И вот волею судеб сосуд сей попадает в невероятный катаклизм — выброшенный из крепкого старинного комода, он катится с аллегорической горы, подскакивая и позванивая на ухабах, кувыркаясь и перекувыркиваясь, и в один пренеприятный момент со всего маху ударяется о камень... Иными словами, наш Александр Модестович внезапно заболел. Почувствовав недомогание, он долго крепился и не подавал виду, однако недуг обложил его не на шутку. Александр Модестович полдня молчал, потом час вздыхал, полчаса постанывал и вдруг приник головой к конской гриве и едва не вывалился из седла — благо, верный Черевичник оказался рядом.
Болезнь Александра Модестовича выражалась в следующих признаках, или, прибегая к языку Виленских медицинских светил, — припадках: сильнейшая горячка, а с нею озноб с холодным потом и похолоданием конечностей, сердцебиение, слабость в теле и отсутствие каких бы то ни было желаний, при помутнении сознания — бред, причём в бреду произносилась одна и та же фраза: «Она видела меня! Она порывалась отворить дверь!..». Посему даже неискушённый в медицине человек мог понять, что к больному по некоему замкнутому кругу возвращается раз за разом одно, чем-то поразившее его видение (Иван Черевичник, человек простой, неучёный, охотник, привыкший смотреть сразу в суть предмета, объяснил себе эту возвращаемость видений самым замечательным образом: какая б мысль ни была, а голова-то круглая!)... И так час за часом до совершенного изнеможения, до короткого, не приносящего облегчения, сна, за которым следовал новый приступ, новый душевный надрыв. Приходя в сознание, Александр Модестович стыдился своей болезни, ибо догадывался, что корни её в чрезмерной его впечатлительности, — от этого стыда он то бледнел, то покрывался румянцем. Силился встать. Но Черевичник и Аверьян Минич удерживали его на ложе у костра, совершенно убеждённые в том, что любой недуг, не исключая и душевного, можно изгнать огнём. Но не тут-то было!.. Недуг молодого барина никак не поддавался, и Черевичник с Аверьяном Миничем принуждены были обратиться за помощью к Знахарю, коего разыскали на второй день болезни неподалёку в лесу. Навели на Знахаря местные крестьяне, хоронящиеся в глухих дебрях от Антихриста. Как звать-величать его, не сказали, так как того не знали сами, и обращались к нему запросто, хотя и с некоторой боязливостью (признак несомненного уважения) — Знахарь, Дедушко. Человек этот представлял собой образ удивительный, романтический: росточка маленького — дитя и только, — волосом рыжий, нос картошкой, телом сухонький, но с ручищами превеликими. Глянешь на этого дедка впервые и не сообразишь сразу: не то рак перед тобой с клешнями, не то Домовой, не то сам языческий бог Велес. А уж ума у Знахаря — не занимать стать! Неделю, что Господь мир сотворял, будет говорить — не повторится. И наговорит тебе такого, о чём ты и не слыхивал и к чему свой ум-разум отродясь не прикладывал. И всё будет правда; послушаешь, сам убедишься, и разведёшь руками — как же ты до такой истины собственнолично не дошёл, без поводыря, без философа доморощенного, без этого сучка-старичка с копной рыжих волос не докопался.