11 ноября
О, отец!
Опять ночь, опять снег. Поднимаясь с холма на холм, тщась нагнать золотую роту, я совершенно выбиваюсь из сил. Я один на дороге, если не считать десятков и десятков замерзших солдат, лежащих тут и там. Я останавливаюсь, заглядываю в их бледные лица. Их глаза, когда-то полные жизни, неподвижно смотрят на меня. Я заговариваю с солдатами:
«Вставайте, нужно идти...»
Я совсем потерял голову, я добиваюсь от них ответа. Они смотрят на меня и молчат. Ветер шевелит их волосы, и от этого движения солдаты представляются мне живыми. Какой-то неясный небесный свет, не то луны, не то звёзд, пробивается из-за туч, отсвечивает жёлтым на лицах солдат, блестит у них в глазах злыми искорками. Общее молчание тяготит меня. Я кричу что есть силы:
«Настал час славы!..»
Но губы мои едва шевелятся.
Набегают новые тучи, и лица солдат темнеют. Теперь глаза их — чёрные провалы, погасшие уголья. Они смотрят мне в сердце, они мучают моё сердце. Ветер треплет волосы. Молчание, молчание... Ветер посвистывает в высоких звонких стеблях трав, торчащих из снега, ветер стонет в верхушках елей.
«Вставайте!..»
Сердце моё ухает, как колокол. Кого-то добудится!..
«Анри!» — слышу я наконец чей-то голос и оглядываюсь. Но не вижу никого, кто бы мог позвать меня. Лишь глядят прямо в сердце мёртвые герои.
«Анри!» — снова слышу я зов и поднимаю глаза к небесам.
О, отец! Мне не чудится это, я вижу наяву: там, под тёмно-серыми, свинцовыми тучами, сражаются призраки. Легко узнать их. Вижу ясноглазого озорного Хартвика и де Де Египтянина с саблей-молнией в мускулистых руках, вижу грустного Мет-Тиха и добряка Лежевена в сабо... Бог мой, и я среди них. Я не лежу в холодном сугробе, в рукава мои не набивается снег; нет, я на коне, я под самыми небесами, и душа моя поёт, и руки мои чисты, ибо бой, который я веду, — справедливый...
Благосклонный читатель — милостивый государь, — должно быть, почувствовал уже, что наше повествование близится к завершению, — можно сказать, воз уж сам катится под гору, и нам, возчикам, теперь требуется лишь знать, когда притормозить, чтобы не перевернуться, а любезным господам вояжёрам остаётся запастись терпением — мы скоро будем дома. Придержим же коней на поворотах...
Александр Модестович, давно уже проникшийся сочувствием к судьбе капрала Дюплесси и симпатиями к его личности, ныне, прочтя вышеприведённые дневники, весьма посожалел о двух вещах: во-первых, о том, что даже не разглядел толком лица Дюплесси, а во-вторых, что не похоронил этого человека со всеми почестями, каких тот, без сомнения, заслуживал. Но уж Александр Модестович, кажется, ничего изменить не мог, а обещал себе только сделать всё возможное, чтобы письма дошли до адресата...
Между тем наступило 17 ноября[54], и утром сего дня глазам Александра Модестовича предстала переправа через реку Березину. Вид переправы впечатлял уже издали: зрелище, полное величия и трагизма одновременно, зрелище, увидев которое однажды, запомнишь на всю жизнь и, спустя многие годы возвращаясь к нему, будешь говорить с волнением и гордостью: «Я видел это!..».
Река, зеленовато-серая, с уже одевшимися в лёд, заснеженными берегами, окутанная дымом горящих деревень, как бы придавленная тяжёлым, обременённым снежными зарядами, небом, унылая и смутная, несла свои воды на юг. Шум сражений слышался отовсюду. В лесах и на открытых пространствах сталкивались отряды кавалерии, и тогда далеко разносился сабельный звон. Стреляли пушки; полки пехотинцев, выстроившись в каре, отражали атаки конницы. Пороховой дым стелился над землёй... Два моста, кривых и некрепких на вид, запруженные людьми, лошадьми, а также трупами тех и других, повозками, казалось, готовы были вот-вот обрушиться; и дабы этого несчастья не произошло, понтонёрам приходилось каждую минуту входить в воду и крепить сваи. При одном виде обнажённых посиневших тел понтонёров могло кого угодно бросить в дрожь.
На левом берегу, покрытом толпами людей сколько хватало глаз, творилось сущее светопреставление. Десятки тысяч солдат, сотни беженцев рвались к мостам — каждый в надежде, что ему непременно посчастливится и удастся перебраться на другой берег. Царила невообразимая давка. Отовсюду неслись крики, где-то вспыхивали драки. Задние напирали что было сил, передние падали на лёд или того хуже — в воду. Всё бурлило, страсти с каждой минутой накалялись. Офицеры, не мучаясь угрызениями совести, расчищали себе путь шпагой; солдаты, защищаясь, душили офицеров. Пешие стаскивали с лошадей всадников, всадники прикладами карабинов проламывали головы пехотинцам. Полки, ещё сохранявшие на марше видимость порядка, с сожжением знамён обратились в неуправляемую орду, теперь же паника сотворила из орды стадо диких зверей. Люди возненавидели друг друга. Искали спасения в смерти того, кто рядом, бежали, как по ступеням, по телам товарищей. Испуганные лошади вскидывались на дыбы. Телеги, фургоны, зарядные ящики, пушки, мешающие движению к спасительным мостам, летели прочь, переворачивались, сталкивались с берега. Беженцы, среди которых были и женщины, и дети, — французы, немцы, итальянцы, — лишившись в Москве всего достояния, «запятнав» себя службой императору Наполеону и предвидя возмездие, боялись более всего на свете отстать от армии. Но, увы, выходило, они проделали столь тяжкий путь лишь затем, чтобы увидеть перед собой этот Содом; дети потеряли родителей, родители — детей, настрадались, из ничего вышли, в никуда пришли, усеяв костьми дороги и города, но зато удостоились чести зреть спину Бонапарта на другом берегу и, остановившись здесь, на пороге смерти, поимели удовольствие прокричать напутствие вдогонку развенчанному кумиру. Там, за мостами, казалось, — рукой подать, — была сама жизнь, там было будущее, там был свет, там, печатая шаг под барабанный бой, шла великая когда-то армия, а ныне — армия бесчестных и малодушных, армия, защищающая только себя... Истошные крики едва перекрывали общий гул: отчаянно нахлёстывая лошадей, кто-то на всём скаку врезался в толпу. Были раздавленные, зашибленные насмерть; у кого-то горлом шла кровь, кому-то колесом переломало ноги. Проклятия слышались со всех сторон. И сильные, и слабые рвались к переправе. Кулаки, зубы, ногти — всё шло в ход. Теряли сознание от давки, падали, о них спотыкались, их растаптывали живьём. И только Смерти было просторно, широко шла, далеко доставала... не щадила ни младенцев, ни стенающих дам. И старик, взывающий к Господу, и мальчик, прижимающий к груди стриженого пуделька, гибли под одной беспощадной окровавленной пятой...