Дом на Покровке был пуст; Александр Модестович, как ни искал, не обнаружил и признаков того, что Пшебыльский привозил Ольгу в эти стены вторично. А посему оказалось напрасным рискованное путешествие почти через всю Москву; он только чудом не сгорел и не попался в лапы мародёров. Не зная, как быть дальше, Александр Модестович сорвал с колец одну из гардин, завернулся в неё с головой и уснул на полу в углу залы. Как в бездну провалился. Шум ветра за окнами, крики, редкие выстрелы мало тревожили его сон. Сквозняк гулял по комнатам, скрипел и стукал дверьми, гудел в пустом камине... Александр Модестович лежал без движений; за всю жизнь он не испытывал объятий Морфея крепче. А пробудившись, долго не мог понять, где находится и сколько времени длился его сон, и, глянув на окна, затруднялся определить, день ещё или уже ночь, а может, прошли сутки, — полыхало во всё небо зарево, с прежней силой ревел ураган, видно было, как горящие головни, подхваченные где-то ветром, падали из чёрных туч, поджигая новые и новые здания. Александр Модестович, всё ещё не имея определённых намерений, покинул пустой дом.
Пожары на Покровке и прилежащих улицах не отличались той силой, что они уже обрели на юге и юго-западе города, и не были так опустошительны. Горели лишь отдельные дома, дворы, и, как ни буйствовал ветер, катастрофа не приняла здесь всеохватывающего характера. Не зная достаточно города, не ориентируясь и в сторонах света, Александр Модестович не мог заметить, что ветер в какой-то момент круто переменил направление, — это-то и уберегло часть города от полного уничтожения. Впрочем, Александру Модестовичу в эти трудные часы было недосуг следить за ветром, ибо на глазах у него разворачивались сцены, одна драматичнее другой: здесь мародёры трясли-избивали какого-то человека, по виду купца, — душу выматывали, выспрашивали про кубышку — где закопал? там горожане, не стерпев насилия, над ними творимого, сбились в грозную толпу — старики, женщины — и сами накинулись на ненавистных мародёров, придушили четверых, а трупы сунули в ближайшее подвальное окно; ещё дальше, под высокой стеной монастыря — тела расстрелянных «поджигателей» (ангел-хранитель в образе Фигнера к ним не успел), сбита пулями штукатурка с кирпичной стены, забрызганы кровью белые одежды, вдовы и сироты причитают-голосят, от плача их стынет в жилах кровь. Воет ветер... И опять мародёры — ломятся в чьи-то двери, бросают камни в окна, веселятся; с ними Мессалина-распутница — пьёт вино, кажет солдатам сахарные колени; тянут дворника за бороду, кричат, чтоб отомкнул им дубовую дверь. А вот и знакомое лицо — Бернард Киркориус — стриженый под кружок католический монах в чёрной сутане. Александр Модестович припомнил: кажется, под Смоленском они встретились впервые, шли с одним обозом, ночевали у одного костра, под одной дерюжкой прятались от росы; не спрашивал у монаха, зачем тот шёл в Россию, какую имел корысть... Удивлялся теперь, не ожидал, что в старике столько запала, силы. Монах хватал мародёров за руки, становился у бесчестных на пути и уговаривал их оставить деяния, не достойные доброго имени христианина. Монах говорил, что зло, творимое солдатами, отвратит россиян от света истинной веры; говорил, чем больше будет содеяно зла, тем труднее будет им же, солдатам, идти на восток, — зло накапливается за спиной и ударяет в спину; не нужно обращать миссию в крестовый поход, — вразумлял Киркориус, — опасно и глупо воевать против целого народа. «Одумайтесь, братья! Восхотите понять: только добро и вера — опоры сильной власти. Ожесточаясь сердцем, погрязая в безверии, вы, солдаты Бонапарта, лишь вредите себе...», «Услышьте же, что говорю вам: раздайте и обретёте, а отнимите — потеряете. Будьте милосердны!..» Голос монаха доходил до крика, перст, устрашая и призывая к вниманию, тянулся к раскалённому небу. Но высокий глас его был не более чем глас вопиющего в пустыне, а тонкий и жёлтый, как восковая свеча, перст уподоблялся лёгкой былинке, возросшей на голых холмах. Мародёры бранились, отталкивали монаха, вырывались из его цепких рук и ломали двери и готовы были лезть в самое пекло ради горсти меди и серебра. Власть кошелька, кармана, пазухи, мешка — власть зримая, сверкающая отчеканенным профилем, гербом, власть весомая, такая, что можно взвесить на руке (фунт власти, пуд власти; о! целая казна!), — была им стократ милее власти духа, идеи, — власти, трудно вообразимой, утекающей сквозь пальцы, не поддающейся пересчёту на золото и серебро...