— Да! — внезапно выкрикнул я неожиданно для себя и, потрясенный собственной опрометчивостью, прикусил язык.
— Какая же?
Молчание.
— Какая же, мистер Клег?
Я не отвечал.
— Мистер Клег, может, вы сомневаетесь в своей способности адекватно вести себя в обществе? Вас это смущает?
Я опять не ответил.
— Пожалуй, нам пора поговорить о вашей матери.
— Это не ваше дело! — выкрикнул я.
— А. Вот оно что. Не мое дело. — Он снял очки; на его тонких бледных губах играла легкая улыбка, хорошо знакомая мне с детства и не сулившая ничего хорошего. — Мистер Клег, — сказал он, внезапно посерьезнев и посуровев, — я ваш главный врач. Все ваши дела — это мое дело.
Когда я вернулся к огороду, остальные пошли на обед, и я пошел вместе с ними. В столовой был молчаливым, угрюмым, и меня оставили в покое. Примерно в половине третьего я бросил свое занятие (сжигание огородного мусора) и пошел в сарай. Закрыл за собой дверь, сел на ящик и ножом, которым мы вырезали глазки из картошки для посадки, вскрыл вены на запястьях. Через двадцать минут Фред Симс нашел меня там, кровь текла у меня с рук в цветочный горшок с землей. В лазарете мне наложили швы, и ко времени ужина я находился в надзорной палате жесткоскамеечного отделения, одетый в брезентовый халат, под очень строгим приглядом.
Я непрестанно писал в долгие, медленно тянувшиеся ночные часы. Почти непрерывно курил цигарки, прикуривая новую от окурка предыдущей. Отдельные взрывы шума с чердака, ничего такого, чего не переносил раньше. Был очень внимателен к ощущениям в пустоте внутри торса, теперь у меня есть основания полагать, что она кишит пауками. Представлял себе поблескивавшие в темноте полотна паутины, влажные шелковистые капканы, протянувшиеся от грудной кости до позвоночника, от таза к ребрам. Бегающие существа, ткущие и прядущие у меня внутри, — с какой целью? Я провел в жесткоскамеечном отделении шесть дней, после десяти лет в блоке Е потрясение было сильным.
Все ожило в моей памяти. Туалеты без дверей, унизительность быть всегда на виду, всегда доступным враждебным взглядам. И запахи! Особенно ярко запах хлорки — выщербленные кафельные полы мыли по два, три, четыре раза в день горячей водой с хлоркой: казалось, кто-то постоянно орудует в проходе или в комнате отдыха старой щеткой с вялой спутанной щетиной из серой пеньки, окуная ее в жестяное ведро с ободом по внутреннему краю и ручкой, которой придавливали щетину, выжимая грязную воду. Забыл я и ежедневное унижение — просить всякую необходимую мелочь: несколько листков туалетной бумаги, щепоть табака, чуточку горячей воды. Иногда просьбы удовлетворялись, но большей частью ты стоял, переминаясь с ноги на ногу, а санитар раздраженно хмурился и отвечал, чтобы приходил попозже, — или окидывал тебя холодным оценивающим взглядом, выдерживал паузу и отворачивался — и все это ради трех жестких листиков туалетной бумаги, нескольких грубых прядей тусклого табака из жестянки! О, вежливость непонятна сумасшедшему, это был девиз, высеченный на холодном кирпичном сердце Гэндерхилла, непонятна сумасшедшему из жесткоскамеечного отделения.
Я провел там шесть дней, а потом утром меня повели в конец отделения на встречу с доктором Джеббом. Мы зашли в боковую комнату и сели. Зеленые стены, окно с решеткой, лампочка, стол, два стула — больше ничего. Посередине стола жестяная пепельница. На мне были серая рубашка, брюки и ботинки без шнурков. Главный врач был в черном костюме с темно-зеленым галстуком, сразу же привлекшим мое внимание, потому что на нем не было узора, лишь герб, где на главной фигуре — щите с двумя драконами по бокам и крылатым шлемом наверху — была изображена змея, обвившаяся вокруг посоха. Тогда я не мог понять всего значения этого герба; лишь потом оказался способен истолковать его на языке перемен, происходивших у меня внутри, и моей смерти.
— Курите, пожалуйста, — сказал он.
На несколько минут, пока я свертывал дрожащими пальцами тонкую самокрутку, он снял очки и стал протирать глаза таким знакомым мне образом — большим и указательным пальцами, как часто я видел этот жест, это нетерпеливое раздражение в кухне дома номер двадцать семь! Потом, небрежно указав пальцами на мои забинтованные запястья, он сказал: