В сегодняшнем могучем и внешне уверенном Китае с его стремительно растущей экономикой и всеми перспективами процветания легко забыть, что этот успех вовсе не был стопроцентно гарантирован. Напротив, после событий 4 июня Китай утонул в пессимизме и оказался в политическом тупике, подвергнувшись остракизму вследствие западных санкций. За минувшие годы КПК настолько успешно подавляла любые внутренние обсуждения этих событий (хотя они имели место во многих городах страны), что нынешняя молодежь — да и многие иностранцы — не придают им особого значения. Когда в начале 2005 г. скончался Чжао Цзыян, генсек ЦК КПК, снятый в 1989 за несогласие с применением военной силы, многие китайцы моложе тридцати не смогли даже вспомнить, кто он такой, поскольку Отдел пропаганды не дозволял упоминать его имя на протяжении всех шестнадцати лет.
Категорическая позиция партии, оправдывающая применение военной силы, почти стерла память о масштабах этой репрессивной акции и той горечи, которую она вызвала. Некоторые источники утверждают, что за 18-месячный период с 4-го июня проверкам подвергся каждый десятый член партии (которая в ту пору насчитывала 48 миллионов человек). Проверка охватила государственную службу, СМИ, вузы, НИИ, артистические и литературные круги… Тех, кого не бросили в тюрьму, — выгнали с работы или понизили в должности, заставляли писать покаянные опусы о своей позиции во время протестов и клясться в лояльности к партии. Все объяснительные записки подшивались к личным делам. Чистка поистине сталинских масштабов, хотя и без аналогичного числа казней. Сун Пин, партийный старейшина и наиболее высокопоставленный покровитель Ху Цзиньтао, поддержал кампанию, в ходе которой всякий потенциально подозрительный член партии был обязан заново подать заявление о вступлении в КПК: чтобы его можно было считать «коммунистом на деле, а не только на словах». «Станет ясно, кто действительно хочет сражаться за коммунизм до самого конца, — говорил Сун. — Боеспособность партии заметно возрастет».
Десятилетие, предшествовавшее протестам, было для Китая поистине революционным. Сельские домохозяйства получили право продавать любые излишки сверх установленной государством разнарядки — реформа, породившая всплеск благосостояния в сельской местности, где проживает большинство китайцев.
Рост свободного рынка сельхозпродукции происходил в тандеме с ограничением власти плановых органов в Пекине на фоне все более децентрализованной и конкурентоспособной экономики в целом. Высшие политические руководители вроде Чжао Цзыяна и Ху Яобана приветствовали обсуждение политической реформы, включая возможность общенародных выборов, более открытых СМИ и менее масштабную роль парткомов, которые напрямую руководили министерствами и госпредприятиями. Не в пример сегодняшним заорганизованным, регламентированным фотосессиям, в конце партийного съезда 1987 г. иностранным репортерам разрешили неформально пообщаться с членами Постоянного комитета Политбюро на коктейле.
Тяньаньмэньская бойня привела к жесткой переоценке привольных восьмидесятых и безжалостной смене приоритетов руководства, став водоразделом между двумя эпохами реформы. Суетность относительно открытой политико-экономической атмосферы, пестуемой Чжао Цзыяном и Ху Яобаном, вышла из моды. Учитывая, что политическая и финансово-бюджетная власть неумолимо уплывала из рук Пекина, а коммунизм переживал кризис во всем мире, с начала 1990-х гг. партийный центр принял решение раз и навсегда дать понять, кто в доме хозяин.
По-видимому, Чэнь Юань задолго до 4 июня осознал, что традиционные методы уже не сработают. Партия нуждалась в чем-то большем, нежели старомодная идеология и возвращение к централизованному планированию, чтобы вновь обрести легитимность своего правления. За обедом в вашингтонском ресторане «Космос-клаб» ныне покойный политолог Том Робинсон изводил Чэня язвительными замечаниями об очевидном противоречии между официальной марксистской идеологией и рыночными реформами, проводимыми в Китае. Утомленный этим инквизиторским допросом, Чэнь демонстративно отложил нож с вилкой, чтобы поставить точку. «Послушайте, мистер Робинсон, — сказал он. — Мы — компартия, и нам решать, что такое коммунизм».