«Только б миновало», — думал Сашка.
И в это время в слуховом окне чердака вылепилась из тьмы фигура. Уже не столько по привычке, сколько по необходимости Сашка задавил и размял в голых пальцах светлячок сигареты, затаился, не дыша.
— Сашка! — позвал его знакомый голос.
Хотите — верьте, хотите — нет, но это была Тоня.
Сашка не отзывался.
— Сашка, — повторила она. — Я же видела, как ты курил. Ты здесь. Вот дурак! Ну, чего ты прячешься? Сашка!
Он молчал.
— Я никуда не уйду, — сказала Тоня и села на чердачную балку у слухового окна. За ним вспыхивала иллюминация будничной ночи.
Сашка ткнулся лицом в мягкую гору рванья, на котором лежал, чтобы не выдать себя дыханием. Сети были такие старые, что от них даже и не пахло морем. Сети пахли тряпьем.
— Привез такую рыбу и сбежал как очумелый. У всех мозги набекрень. Ты можешь хоть мне сказать, в чем дело?
Сашка слышал, что она пришла не из одного любопытства. Сашке нравилось, что она волнуется. Сашка думал: вот так ляпнуть ей сразу про Саенко, про вымпел, который он подобрал, про то, как он один пошел к Синим камушкам и взял рыбу? Ах. Синие камушки, тихая вода… Ах, кино, кино! Ах, Тоня, Тоня!
— Пока тебя не найдут, не снимут, Горбов сейнер разгружать запретил.
«Снимут, — думал о себе Сашка. — Снимут с сейнера. Прощай, «Ястреб».
— Рыба твоя протухнет, — засмеялась Тоня.
— Кино спишет, — пробормотал Сашка.
— Сашка! — встрепенулась Тоня.
Луч киношного прожектора в косом полете обмахнул крышу рыбного цеха, и глаз Сашки сверкнул в глубине чердака, над горой сети. И Тоня увидела этот сверк, и сказала совсем неожиданное слово:
— Цыган!
— Чего тебе надо? — недобро спросил Сашка.
— Ничего.
— Тебя послали?
— Дурак ты!
Он и сам догадывался, что дурак. Но, скажите, почему так устроена эта жизнь? Человек ждет первого свидания как великого счастья. Не день ждет, а год. Это ведь не пустяк. А оно — вот какое это свидание, пожалуйста. И ужасно жалко Сашке себя и Тони, он не хочет этой потери, он ее не допустит, гори огнем все на свете и раньше всего совесть, которая, гляньте-ка, заговорила в нем. У кого она есть? Все живут по-цыгански.
— Тоня! Иди сюда.
— Тут ноги сломаешь. — Было слышно, как под ее ногой щелкнула сухая веточка, наверно, закинутая сюда ветром, откатилась пустая бутылка, звякнув о другую бутылку, похоже, собутыльники-недоростки скоротали тут вечерок, а может быть, это нехозяйственно выбросили вместе с обрывком сети стеклянный пузырь поплавка, точь-в-точь такой, как воздушный шарик. — Ой, мамочки! Чего ты сюда забрался?
Тоня оступилась, упала на сети, где-то рядом, и Сашка хотел протянуть к ней руку, но… Вот всегда, с другой, так руки смелые, а тут, как у паралитика.
— Я палец занозила, — сказала Тоня.
— Где? — спросил Сашка и нашел ее руку.
В темноте взял в рот первый попавшийся палец и пососал, вытягивая занозу.
— На ноге, — засмеялась Тоня.
— Что ж ты, босая?
— А как бы я по дереву залезла в сапогах?
«Залезла», — подумал он, и дыхание его остановилось. Он подвинулся к Тоне, прижал одной рукой ее плечо, другой нашел голову, взял под самый корень косы и стал целовать, сначала куда придется, в холодный нос, в плотные щеки, в глаза с колкими ресницами, а потом в большие, размягченные, приоткрытые, будто она задыхалась, губы. И оттого, что это были ее, Тонины, губы, столько раз усмехавшиеся над ним, ее губы, о которых он мечтал дни и ночи напролет, у него все пошло кругом, словно наше Аю встало вверх ногами, как баркас в хорошую штормягу, когда под донышко подкатывается самый высокий вал. Можно понять.
Что у них там еще было, кто знает. И не надо третьему лезть на чердак, когда там двое спрятались. Ну, лежали, ну, целовались… Не наше дело.
Нет, подождите, я ведь что только сказать хочу? Я хочу сказать, что у Сашки есть характер. Сколько наших ребят при первом столкновении с Тоней, получив легчайший щелчок, отворачивались от нее, утешались: «Хороша Маша, да не наша. А раз не наша, значит, мы ничего и не проиграли». Но все беспроигрышные принципы очень опасны. Вдруг замечаешь, что ничего не проигрывал, а проиграл все. Вот Гена Кайранский процветает, а на душе уже скребут кошки. И Кузя Второй, у которого полная гарантия, что он не утонет у своего телефонного щитка на почте, тоже не испытывает счастья, потому что знает: придет мгновенье, когда он схватится за голову, и это мгновенье остановится, а того, когда он уступил матери и сошел на берег, не вернуть нипочем, чтобы поправить свою ошибку. Ошибки — это ошибки. Их не надо прятать и копить. В них надо признаваться, чтобы исправлять тут же. И Кузе Второму, например, стоит сказать, что он уступил не только матери, но и себе, потому что его испугали те дни и часы в море, когда тихую, с замолчавшим мотором, «Гагару» швыряло и мотало на волнах… Уступил, Кузя! Быть тебе, Кузя, всю жизнь вторым. И неважно, что не третьим, не двадцатым. Это уже все равно. Первый — это первый, а второй — это второй.