— Тебе письмо, — сказала госпожа Нина, открывая ему дверь.
Госпожа Нина, его квартирная хозяйка, пожилая, седовласая вдова, жила на маленькую пенсию, которую она получала после смерти мужа. Чтобы как-то свести концы с концами, она сдавала комнату с пансионом двум гимназистам. Причесывалась она так же старомодно, как одевалась и как вела все свое хозяйство. Добрые серые глаза на широком бледном лице смотрели спокойно. Жила она уединенно и так всего боялась, что двери в ее квартире всегда были крепко-накрепко заперты.
Ерко кинул взгляд на письмо, и глаза его загорелись радостью. По почерку он узнал руку отца. Тот был сельским учителем. Два года назад, когда словенские школы стали превращать в итальянские, отца перевели в глубь Италии. Там он и жил в ожидании пенсии, которая позволила бы ему вернуться к своей семье, оставшейся в бришской деревушке.
Ерко быстро пробежал глазами аккуратно и густо исписанные страницы. В письме он не нашел ни одного слова жалобы на жизнь в чужом краю, среди чужих людей. Но в каждой строчке сквозила острая тоска по родине, по чистому синему небу над залитыми солнцем родными холмами и горами, по цветущим и зреющим полям, по словенской песне и речи. Он наказывал Ерко прилежно учиться, чтоб «не огорчать мать». Но еще настоятельнее просил его помнить о том, о чем он говорил ему при прощании. Отец всякий раз писал об этом. Слов этих он никогда не повторял — они были не для всех ушей и не для всех глаз. Но Ерко и так прекрасно их помнил. Они говорили о верности родному народу и языку, любви к родине…
Задумался Ерко. Отец ведь и не подозревал, как он выполняет его наказ. Знай он об этом, он, возможно, отругал бы его, назвав это глупой детской забавой. Обидно! Но, может быть, отец молча положил бы ему руку на плечо, и его глаза засветились бы теплым блеском… Впрочем, окажись сейчас отец здесь, все равно Ерко не решился бы ему признаться, что он член подпольной организации гимназистов, о которой уже говорит весь город и вся округа.
«Черные братья» добровольно и беспрекословно признали его своим вожаком. Собственно, руководили организацией они вместе с Тонином. Когда речь шла о том, что делать, глаза всех обращались к Ерко. Когда же речь заходила о том, кому, когда и как выполнить поставленную задачу, головы поворачивались к Тонину. Изобретательность его не знала границ. Он быстро находил решение, и все снова переводили взгляд на Ерко. Предложения Тонина отвергались очень редко. И все же «черные братья» скорее могли бы обойтись без Тонина, чем без Ерко. Без Ерко подпольной организации просто бы не существовало, мысль о ней зародилась в его голове.
Любая несправедливость больно ранила его сердце. События в Кобариде[5] были для него не меньшим горем, чем смерть старшего брата. Ерко тогда пошел только седьмой год, и понимал он далеко не все из того, что говорили об этом дома, но в душе с тех пор осталась незарастающая рана. Когда он уже ходил в школу, однажды в класс вошел незнакомый учитель и заговорил на непонятном языке. На Ерко словно навалилась тяжелая мгла. В городе, куда его послали учиться дальше, было еще хуже. По-словенски можно было говорить лишь украдкой. Все здесь было чужим и враждебным. Обида не раз выжимала слезы из его глаз, оставляла горький осадок в душе.
Сильнее всего его потряс поджог словенского театра[6]. Воспоминание об этом мучило его с такой силой, будто все произошло только что. Случилось это воскресным днем. Стояла тихая солнечная погода. Перед театром собралась толпа зевак. Со двора столбом валил черный дым. Горели кулисы, костюмы… Из окон под оглушительные крики летели книги, тетради, полки, стулья, столы и шкафы. На улице разожгли настоящий костер, вокруг которого плясали и бесновались чернорубашечники. Вонючий дым поднимался под кроны платанов и каштанов.
Ерко — ему тогда было одиннадцать лет — стоял и смотрел, бледный, прерывисто дыша, словно ему кто-то сжимал горло. В душе у него бушевала буря. Все обиды, которые он когда-либо пережил сам или о которых слышал от других, ожили с удесятеренной силой. Ерко с трудом удержался, чтоб не зарыдать во весь голос, не застонать, не броситься с кулаками на веселящуюся и беснующуюся толпу… У него не было сил остановить эту оргию. Он был одинок, ужасающе одинок! Подбородок у него дрожал в бессильной ярости, слезы текли по щекам.