скоро начинал сам русеть, привыкал к малорусскому языку и православному обычаю,
поддавался поэзии нашего слова, нашей песни, нашей русской природе. Даже
католические бискупы, живя в Киевщине, уже во время обнародования церковной унии
(1596), не имели ничего общего с иезуитскими замыслами, и, спустя десятилетие после
этого события, еще молились чудотворному образу в Киевопечерской лавре о своих
личных нуждах, среди богомольцев православных.
Не должно забывать давнишней вражды Русина с Ляхом, о которой цистерианский
монах Кадлубек, в XI веке, писал, что эту „закоренелую1' вражду Русин погашал в себе
только польскою кровью. Но, зная себя, каковы мы теперь, и помня, каковы были наши
малорусские предки в дотатарское и в послетатарское время, мы должны признать, что
эта закоренелая вражда получала свое начало больше в русском, нежели в польском
сердце.
И в любви, и в ненависти мы, но своей природе, были глубже Ляха. Это
свидетельствуют нам с одинаковою выразительностью и наши монахи-аскеты, и наши
козаки разбойники. Аскетизма не было вовсе в польском характере, а в разбойных
своих подвигах никогда Поляки не доходили до такого кровавого энтузиазма, как наши
малорусские предки. Любя Бога и ближнего, мы делались молчальниками, пещерными
затворниками, добровольными мучениками, а любя Бога и ненавидя своего врага, мы
окунались в человеческую кровь по шею, мы не знали границ своей лютости.
Не так щедро, как нас, Малороссов, одарила природа нашего соседа, Ляха, и
поэтому в польских монастырях не было аскетов, а польские разбойники, сравнительно
с нашими, были, можно . сказать, только забияки. Что же касается ляшеских злодейств,
описанных в наших вымышленных сказаниях, то здесь мы творили мнимых и
действительных врагов своих по внутреннему своему образу и по подобию. На горе
нам и родственным с нами по пле-
.
11
мени соседям, наши малорусские сердца дышали жаждою правды; но наше
невежество, наша варварская логика относительно посягательства на чужое, наша
беспорядочная, дикая свобода, которой мы домогались, не имея в виду никакого
лучшего счастья,—делали нас гениями зла, которые ужасали своих несчастных
современников и изумляют свое мыслящее потомство. Свирепая наша мстительность,
не знавшая ни меры, ни пощады, не отличавшая малой неправды от великой, мнимой
обиды от действительной, уснокоивалась только тогда, когда исчезал на земле и самый
след обидчика.
Совсем иной был склад и ума и сердца польского. ГИо своей природе, Поляк, не
скрещенный с представителями Руси, был так мягок в сравнении с угрюмым и
жестоким Русином, что его можно было бы принять за незлобного в своей
неопытности отрока. В характере Поляка было много, так сказать, женского
легковерия. Веселый и доверчивый, он часто забывал не только тяжкия обиды, но и
такия злодейства, от которых оставались кровавые следы на пороге его дома. Не один
случай подобного забвения мы знаем документально, и по таким случаям заключаем,
как польское сердце билось в отдаленную старину, о которой вспоминает летописец
Еадлубек. Не было нашей глубины у златовласого, светлоокого нашего соседа, Ляха. Не
было у него даже и той бездушной глубины, которую выработали себе веками
господства просветители Польши, Римляне, эти жестокосердые соперники
поэтических Греков, эти беспощадные поработители классического мира, которых ни
великий наплыв завоевательных варваров, ни великая революция религии и философии
не остановили в их наследственном стремлении к порабощению вселенной. Поляк,
пожалуй, покорялся своим латинским пастырям, когда они твердили ему о
пожертвовании имуществом на „увеличение хвалы Господней*, или накладывали на
него покаянное искупление. Но ясная, созданная для тихого счастья, душа его с трудом
поддавалась шепоту фанатизма, который насилование чужой совести представлял
наибольшею заслугой перед Богом. Только при королевском дворе иногда существовала
ненасытимая владычеством римская факция. Только темные креатуры влиятельных
римских проходимцев труждались в Польше по примеру тех, которые, тесня до самого
края свободу мысли и совести, довели Европу до многолетних войн под знаменами