И далее. Если ему только дадут такую возможность, то он уничтожит «Впрок» «будущей работой». Ему горько, что написал вещь «обманную» и «классово враждебную».
И в конце: «Я хотел бы, чтобы Вы поверили мне. Жить с клеймом классового врага невозможно».
Платонова сломали. Сломали его волю, причем так сильно, что он перестал ощущать ту боль, которая еще совсем недавно саднила душу и не успокаивалась, пока он не выплеснет ее на бумагу. Теперь он был неотличим от любого советского человека – как и всех, его загипнотизировал страх и он перестал болеть душой.
Но талант-то его необыкновенный при нем остался! Что бы там ни было, но идею выше совести художника, производственный план выше любого самого ничтожного человечка он поставить не мог. И когда первое оцепенение от навалившихся на него напраслин прошло, Платонов доказал это всем своим творчеством после убойного для него 1931 г.
Травля между тем не затихала. И Платонов шаг за шагом сдавал себя.
Папостовцы в 1932 г. выдвинули условие: «либо врастание попутчиков * в литературу социализма, либо уход из нее». И еще более категоричный ультиматум: искусство и литература не должны были отражать жизнь «многообразно». Где вы такую жизнь видели? Какие, к черту, «Частные Макары»! Кто они такие? Какое такое собственное лицо может иметь человек при социализме – обществе коллективного разума?
И с этим Платонов готов был согласиться. Лишь бы оставили его в покое и дали возможность работать. Но не тут-то было.
1 февраля 1932 г. Всероссийский Союз советских писателей разбирал по всем мыслимым позициям творческое лицо писателя Андрея Платонова. Вел то историческое заседание Петр Павленко.
Платонов со всем соглашался и во всем каялся. Фактически отрекся от трех тогда уже напечатанных вещей: «Че-Че-О», «Усомнившегося Макара» и «Впрока». Согласился, что «ошибочность» в них нарастала «прогрессивно», да и сами эти вещи слабые, поспешные. Признался, хотя никто его в этом за язык не тянул, что большинство его рукописей «не издано». Да и правильно, что не печатают, ибо все они «идеологически обветшалые и никакого интереса и пользы для революции не представляют». В незаконченных и неизданных работах, откровенничает Платонов, «вредоносность содержится полной степенью», но не в такой, как в “Впроке”».
А далее – уж и вовсе почти что юродство: «Моя художественная идеология с 1927 г. – это идеология беспартийного отсталого рабочего… – анархизм, нигилизм и т.п. Эта идеология и господствует во всех сочинениях, над которыми я работал, которые не изданы».
От всего ранее написанного решительно открестился *.
Комментировать это заседание сегодня, вероятно, не вполне удобно. Поэтому, безотносительно к личности Платонова, скажем лишь, что подобные проработки делали советскую литературу бесполой изначально, а идеологическая линия тех лет, если писатель строго ей следовал, неизбежно пропитывала его творения ароматом халтуры, которая, множась, способна была породить лишь антикультуру. Чтобы прочувствовать ту эпоху изнутри, надо с головой окунуться в то время, а для этого придется читать подлинные документы тех лет – газеты, журналы, совсем забытые сегодня книги. Но это занятие неодолимо для нетренированного на демагогии ума.
Более нечего говорить на эту тему. Как писал Андрей Платонов, «жизнь сама закончит наш сюжет».
* * * * *
Повторим: Платонов вошел в литературу «Епифанскими шлюзами» в 1927 г. и сразу стал «несроден» всей когорте советских писателей – и по тематике своих сочинений, и по их идеологическому окрасу, и даже по языку.
И его сразу стали бить. Били за каждую новую, проскользнувшую в печать, вещь. Били зло и незаслуженно. Помоями облили и «Че-Че-О» (1928 г.) и «Сокровенного человека» (1928 г.). Платонов долго терпел, держал удары. Но и его психологическая выносливость оказалась не беспредельной. Не выдержала. Открылся он для нокаутирующего удара повестью «Впрок» и, оказавшись на полу, поднял руки, сдался и постарался полюбить не тот социализм, который носил в душе, а тот, что был вокруг и испарениями которого он дышал. Но и из этого ничего хорошего для него не вышло.