Немного погодя он купил у мальчишки «Газетта ди Дженова», но не успел ее развернуть; увидел: солдаты из-за угла повзводно выходили на площадь. А он, в черном фраке и белых штанах, как полагается по форме моряку Сардинского военного флота, даже без увольнительной! Он нырнул в знакомую лавчонку, сказал хозяйке, что должен переждать непогоду, и она, поняв с полуслова, спрятала его в чулане, закрыла лавку на замок и убежала.
Он так и не понял, что произошло. Хотелось ничему не верить. Может, перепуганный человечишка преувеличил? Но откуда он мог услышать о генерале Раморино? Нелепая городская сплетня? Как прочитать газету?
Темнота. Сколько можно терпеть? Хозяйка обещала прийти вечером. Надо ждать, думать и вспоминать.
Думать и вспоминать в то время, когда он весь натянут, как тетива, готов к бою. Скорчившись, лежать в фруктовой лавчонке, спасая шкуру. А ведь в детстве его называли героем…
…Был пасмурный день, какие редко бывают в Ницце. Был час, когда у берега канала, внизу на мостках, где всегда слышна перебранка прачек, виднелась лишь одна наклоненная фигура в подоткнутой юбке. Мальчишка плелся рядом с падре Джакконе. Он и сейчас помнил, как поповские тупорылые туфли с блестящими пряжками мяли нежную зеленую траву. Джакконе запретил ему идти на охоту с двоюродным братом. И все вокруг было так уныло, как бывает только в детстве, в часы несбывшихся надежд. Отцовский ягдташ без толку болтался через плечо. Он отстал от учителя, остановился и следил за тем, как зигзагами летали две бирюзовые стрекозы. Вдруг какой-то клокочущий всплеск! Он посмотрел: на мостках никого, а на воде широкие круги. Показалась и исчезла рука с красными скрюченными пальцами… Он плавал как рыба, не помнил времени, когда не умел плавать. Нырнул, поймал женщину за волосы и услышал голос Джакконе:
— Помогите! Пресвятая дева! Тонут!
Его подташнивало: нахлебался. Старуха-прачка отплевывалась и сморкалась в мокрую юбку. Джакконе, багровый от бешенства, визжал:
— В новом костюме! Что я скажу твоей матери?
— Скажете, что было жарко и я искупался.
— Он еще издевается!.. Когда пойдешь к первой исповеди, не забудь сказать, что дерзил учителю. Учителю и священнику! И помни, что исповедь не только признание, но и покаяние.
— Не сердитесь, падре, — бормотала прачка. — Он спас мне жизнь.
Расчувствовалась, поцеловала священнику руку, а тот брезгливо вытер ее о сутану.
Дома мать растирала его винным уксусом. Присев на край кровати, ждала, пока он уснет. Он закрыл глаза, мать прижала губы к его щеке и вышла. Из соседней комнаты доносились отрывистые фразы отца, что-то бессвязное выкрикивал аптекарь:
— Таким обелиски ставят! Это же героическая натура!
Он даже не понял тогда, что это про него. Хорошо было лежать в полутьме. Дневной свет пробивался в ставнях — они покачивались, и казалось, тень от высокого подсвечника тоже покачивалась на полу.
Только слушал. Невнятный голос Джакконе за стеной спорил с аптекарем. Кажется, он оправдывался…
Теперь ему хотелось понять ненавидел ли он тогда Джакконе? В этом чувстве не было ни гнева, ни ярости, кровь не застилала глаза, рука не тянулась к булыжнику на мостовой. Но это была скучная ненависть узника к вечному стражу, неотступная, как зубная боль.
Что лучше невежества может защитить от пагубного влияния крамольных мыслей? И Джакконе гордился своим невежеством. Воспитание он понимал как насилие. Мальчик любит море, — значит, таскать в собор, пусть привыкает к церковному ритуалу. Ребенок живой, ему не сидится на месте — засадить за катехизис.
А как было с кузнечиком? Он поймал в саду кузнечика. Залюбовался — изумрудный камзол, острые коленки выше головы — долго щекотал его травинкой и нечаянно оторвал ножку. Прыгун превратился в калеку! Как жалко! Он убежал к себе в комнату, закрылся на ключ и уткнулся в подушку. Джакконе постучался и изрек незабываемую сентенцию:
— У насекомых нет души. Скорбь о насекомом не может быть угодна господу.
К чему все это вспоминается? К черту попа! Найти бы огарок какой, посветить, прочитать газету. Он пошарил вокруг. Тряпки на гвозде, в углу распятие. Терпеть и ждать.