Входил, стало быть, сейчас телом и душой. Всеми фибрами тела и души он, словно трепет преображения, ощущал, как это сложное, диковинное, нечистое, странное, иное зовет, манит к себе, берет за самое нутро… С предложением, понятно, пока не получилось, оно как бы отступило, все произошло совершенно не так, как он думал, совершенно необычно. И тут она вдруг опомнилась, еще яркие влажные губы испуганно шевельнулись, она что-то пролепетала — и исчезла, умчалась прочь, он видел, как она мелькает среди деревьев (все то же странное гибкое проворство, какого, глядя на нее, совершенно не ждешь)… Покинутый ею, он так и стоял — просто стоял на сыром ветру, который печально шелестел ветвями берез, стоял, и всё. Ведь в глубине души он думал, что если все пойдет хорошо, через неделю-другую прилично будет встретиться вновь — по его разумению, именно так положено заводить знакомство. Однако ж то, что теперь кричало в нем и звало, было иного свойства: злее, упорнее отчаянной тоски младенца по матери. Судорожная жажда смертельно иссохшей весенней земли, разверстый рот… И на следующий день он опять стоял там, с этим ничего нельзя было поделать, он не помнил, что наплел родителям и говорил ли что-нибудь вообще или просто ушел без оглядки, куда ноги несут, память как отшибло. И опять он стоял там — будто ждал пожизненного приговора или оправдания, либо — либо.
Она пришла. В самом деле. Существа, что таились у них внутри, изо всех сил тянулись друг к другу. Но ведь то внутри, под уродливыми, грубыми, до боли тесными скорлупами. А нужных слов не было. И движения не совпадали: взгляд одного ловит, ищет взгляд другого, а тот как раз опускается долу, обессилев, скользит прочь. И запах был странный, и вкус — горечь, холод. Так вот и случилось, что на второй же день (как бы от неистовой, отчаянной жажды придвинуться ближе, ближе, хотя приблизиться невозможно — столько здесь неколебимых, точно скалы, подспудных, неведомых преград) произошло то, чему бы происходить не следовало, по крайней мере так, с нею. А оно произошло, прямо посреди сырого ягодника.
Нет, лучше б так не происходило — по крайней мере с этой девушкой. Ведь при всей своей неискушенности в таких вещах он понял, что для нее это не впервые, далеко не впервые, от первого-то раза, мнится, много воды утекло, целое море, не вычерпаешь, вечность прошла-миновала — слишком уж давно выучилась она закрывать глаза и отъединять поступок от человека, отъединять напрочь, навсегда, так, что уже не соединишь, вечность пролегала меж ними. Но ему нужна была она, она сама, ничего другого он и не искал. И широко открытыми глазами он всматривался в то странное, чужое, что проступало в ее лице и завладевало им, трепетной дрожью пронизывая черты, одну за другой — смеженные веки, дергающийся, крепко сжатый рот, глаза не открывались, тело целиком было занято самим собою, познавало и обнимало не его, а себя, было само по себе, давно постигло науку отвлекаться от того, кому принадлежит проникающая в нее штука. Широко открытыми глазами он пристально всматривался во все это (все золото мира отдал бы, только б закрыть глаза, но все золото мира было тут бессильно, он не мог этого сделать — оцепенел), и миг за мигом ему чудилось, будто вместе с жаром, что вздымался, готовый выплеснуться, сама жизнь покинет его, будто вот сей же миг жизнь сломается и растает, — все золото мира отдал бы, только б вернуться и остаться там, где был лишь несколько минут назад, и так недолго. Но жаркие волны одолевали его, взметали все выше и выше, ничего уже не обуздаешь, слишком поздно; и взгляд его остался широко распахнут, оцепенен, и чем безраздельнее завладевала им жгучая мощь собственных чресл, тем отчетливее он осознавал, что ее плоть слепа, начисто выслеплена и, затвердив свой урок, никогда не сможет его узнать; а жизненная влага прорвала мышцу и кожу, излилась и иссякла в жарком, немом, замкнутом одиночестве, сама свидетельство этого одиночества. Долгий миг Товит, не в силах пошевельнуться, тонул в опустошенности, долгий незрячий миг искренне думал, что вот сейчас умрет, что уже умер, — застыл как бы на гребне волны и всматривался в ее диковинное, дремотное, трепещущее лицо — в диковинно-другое. Там была его жизнь. В этом нечистом, в этом серо-стертом, болезненно-жарком лице. Там было одиночество на всю жизнь. Так все для него и решилось.