Эти двое людей мало разговаривали друг с другом. И она укрыла боязнь в себе, как укрывают болезненный нарыв. Не один месяц минул, прежде чем она поняла, что гложет ее не пагубная хвороба, а жизнь. Но к тому времени что-то в ней уже оформилось и не могло более настроиться по-иному, могучими цепенящими волнами страха оно ринулось на битву с плотью, которая хотела жизни и начала потихоньку расцветать, мягчеть, благоухать, раздаваться вширь… И вот однажды муж посмотрел на нее, вздрогнул и посмотрел еще раз: увидел и догадался. Их взгляды встретились. Она не опустила головы, выдержала его взгляд. Но не могла вымолвить ни слова, да и он будто онемел. Правда, в конце концов, через минуту, долгую, как вечность, то, что до́лжно бы поведать словами, вырвалось наружу рыданием. И тогда муж взял свою жену за руки. Он был некрасив, уже под пятьдесят, сквозь темные патлы (в молодости волосы у него были густые и черные как вороново крыло) белыми пятнами просвечивала кожа. Руки у него тоже были некрасивые, бледные, корявые, с узловатыми заскорузлотемными пальцами, с грязными обломанными ногтями. Жене его было немногим больше сорока. Рыдания сотрясали ее, как шквалы сотрясают дерево, тело дергалось, рот кривился, но глаза оставались сухими; она не могла дать волю слезам, закованным, задавленным глубоко внутри.
И ребенка она ждала, как ждут самое смерть, иначе не умела.
Однажды осенним днем — Товиту было тогда чуть за тридцать (родители еще жили и здравствовали) — встретилась ему на дороге девушка. Сам он держался очень прямо, ростом хотя и невысок, зато осанка солидная, даже немного забавная, из-за чего он выглядел гораздо выше и массивнее, чем был в действительности, — вообще-то бедра у него были узкие и хрупкие, словно у ребенка. Волосы черные, борода тоже, глаза голубые. Она была повыше его, но сутулая и какая-то нескладная, без кровинки в лице, серые глаза обведены темными кругами усталости. Ну, он, понятно, знал ее: она из этих, из голоштанников, что обретаются подле станции, прямо за путями, в большом, наподобие пакгауза, обветшалом бараке, где находят нечаянный, а то и последний приют всякие бродяги да босяки — кого там только не было, попадались даже иностранцы-сезонники, но главным образом публика без роду без племени, пробавлявшаяся случайными заработками. Неприкаянная, сомнительная порода, а уж в родстве они между собой или нет, сплошь да рядом недоступно разумению — для здешней округи этот люд воплощал все, чему нельзя доверять, все шаткое, зыбкое, где почва уходит из-под ног, расползается… исчезает… И в облике девушки, встретившейся Товиту на дороге, было то самое, свойственное этому люду от рождения или по крайней мере приобретаемое с годами, — недвижная, оцепенелая тоска во взгляде, который нежданно-негаданно скользил в сторону, становился расплывчато-туманен. Впрочем, она, пожалуй, могла бы предстать по-своему красивой — если б расправила плечи, и подняла голову, и всему существу ее дано было заявить, что она кто-то, а не пустое место. Ведь и вправду тело у нее было долгое, гибкое, нежное, и не надо напрягаться, чтобы вообразить, как серые глаза вспыхивают огнем, а едва заметный тончайший румянец зримой нежностью осеняет удлиненное бессильное лицо. Но при том, как обстояло сейчас, когда все вот так, — она была просто-напросто безликая, совершенно никакая, зримый испуг, бледная, сгорбленная, скособоченная, пленница ощущения своего ничтожества и несущественности, это ей вдалбливали, и внушали презрительной насмешкой, и вколачивали тумаками с той самой минуты, как она впервые глянула на мир и увиденное повергло ее в ужас — о нет, больше она таких попыток не повторит.
Но красивая ли, нет ли…
Красивая или нет, а только на сей раз что-то заставило Товита сверлить ее взглядом, пока она волей-неволей не посмотрела на него в упор, и он не давал ей отвести глаз, упорно, непреклонно, покуда они не разминулись. Продолжалось это целую вечность.
Он увидел, как она медленно залилась краской. Трепет пробежал по ее вялому, однако на самом-то деле красиво очерченному рту — улыбка? скорее, пожалуй, предвестие судорожных слез. Наконец они разошлись. Стояла поздняя осень, день после бури был хмурый. Тучи неслись по небу. Пахло тиной. По сторонам дороги тянулись канавы с высокими, будто насыпи, обочинами, поросшими мертвым татарником — этакая чащоба серых, высохших стеблей в половину человеческого роста. Дорога была темная, усеянная зеркальными лужами, в которых тоже неслись тучи. Запах морской пены, выброшенных на берег водорослей льнул к щекам, осенний воздух полнился гулом прибоя.