Да, он был вот такой, как есть.
Но она выбрала его сама, никто за нее не решал.
Решать самой было для девочки очень важно, чуть ли не важнее всего. Быть самой собою, а не кем-то еще — и не чьей-то еще.
Итак, жизнь пойдет размеренно, по порядку. Поверхность нужно будет уплотнять и сглаживать, девочку — воспитывать и усмирять, жизнь пойдет тем путем, каким он хочет, правильным, достойным, единственно возможным.
И девочка будет такая, как ему хочется, как он себе представляет, с ней надо как с молодым деревцем — обрезать, отсечь все лишнее: уж он-то знает, какие тут подстерегают разрушительные пороки, наследство непутевых людишек, всех этих проходимцев из барака, это надо будет обрезать; раз он совладал с чахоткой (ведь она казалась теперь бодрой, сильной, выносливой, как молодое деревце, ну, как ива, к примеру), то сумеет, поди, и душевную порчу убрать, все это распущенное, нечистое, корежащее.
Время сплошных тычков и побоев: он твердил себе, что это его долг, другого выхода нет, она же совершенно несносная, все в ней только знай себе плывет, танцует и шелковисто-мягко скользит в материнскую сторону, к тому самому, зыбкому, переменчивому, недоступному, — но с прежним холодным безжизненным отчаяньем все время чувствовал, что тычки и побои и все его воспитание не идут ей на пользу, ни от нотаций, ни от назидательных проповедей нет ни капли проку. Будто и он, отец, и само его существование не играют для нее роли, вроде как совершенно ей безразличны, да где она, собственно? — если бы ему вытянуть хоть одно-единственное небезразличное слово из этой скользкой шелковисто-гладкой серебристоволосой молчуньи девчонки… То-то он и выходил из терпения и давал волю рукам, видя, как ее лицо слегка кривится, челюсти слегка напрягаются, и ведь никакого улучшения, наоборот, он чувствовал, что теперь все почти безнадежно. Опоздал, времени уже в обрез. Время почти истекло. А он топчется в кромешном мраке и ничегошеньки не знает, даже не догадывается, как ему себя вести, чтобы не потерять ее, — а она все ускользает, ускользает.
Вдобавок он стал замечать, что люди как-то чудно поглядывали на него, когда он шел вместе с дочерью, — теперь-то она, что ни говори, обихожена и одета не хуже тех, у кого есть мать. Красивая, ровно стрекозка. Только вот люди, здороваясь с ними, глядели как-то злобно и насмешливо. А если он был один, без девочки, подходили: как, мол, там у тебя с дочкой? Спрашивали и ухмылялись. Ухмылялись.
Дело в том, что отвергнутые мальчишки не стали скрывать от взрослых, какой выбор сделала Турагрета. Они разболтали все это дома и вообще обсуждали при каждом удобном случае.
Поначалу их особо не слушали — ребячьи истории, ребячья болтовня.
И все же что-то в истории с дебилом не давало людям покоя. Очень уж это выпадало за рамки общепринятого, за рамки всей и всяческой благопристойности. Отзывало чем-то до странности постыдным и отвратительным. Как эта девчонка решилась завести шашни со слабоумным?
Потом народ припомнил, что девчонке как-никак тринадцать годов, рослая для своих лет, тоненькая, конечно, и худая, но уже вполне сформировавшаяся. Вдобавок ребятишки доносили и про то, что вроде бы видали кой-чего у моря — может, ничего там и не было, а, с другой стороны, может, и было. Короче говоря, вся округа пришла прямо-таки в неистовство.
Надо ее проучить. И Товита, зазнайку, тоже — чтоб навек запомнил.
А то важничает — я ль, не я ль. Мнит о себе незнамо как.
Девчонку, что связалась со слабоумным, надо проучить. Округа бурлила — только и разговору что о том, как это дело устроить, кто будет свидетелем, кто потолкует с отцом. Но пока раздумывали да рассуждали, времени прошло много — никто не горел желанием идти к Товиту, все его побаивались, и то сказать, черты лица у него слишком резкие, глаза слишком голубые и голос тоже слишком резкий — острый как нож, в общем, никто желанием не горел. К тому же, как показал допрос с пристрастием, ребятишек, которые, может, и видали что, а может, и нет, — таких ребятишек отыскалось немного, точнее, всего один мальчонка, и от роду бедняге было восемь лет; призванный к ответу, он тотчас ударился в рев и вконец заврался — нешто этакий свидетель докажет Товиту, что главная его жизненная гордость на самом деле с гнильцой, вроде как грязная тинистая яма. (Вся в мать, говорили в народе).