Назавтра весь город упивался заявлением военного министра маршала Лебёфа, который, получив запрос парламента касаемо средств нападения и обороны, имеющихся у французской армии, гордо ответил, что готово всё — «до последней пуговицы на гетрах солдат». Единодушное мнение было — маршалу можно верить, а с такими силами достаточно будет дунуть в сторону врага, чтобы обратить его в бегство. Чуть позже, 19 июля, министр иностранных дел герцог де Грамон объявил Законодательному собранию, что с сегодняшнего дня Франция и Пруссия находятся в состоянии войны.
Как только новость распространилась по городу, энтузиазм парижан возрос так, что стал граничить с бредом. Дома расцветились флагами, незнакомые люди целовались на улицах. Женщины с безумными лицами орали до хрипоты: «Да здравствует Франция!» И везде, на каждом перекрестке — «Марсельеза». Я не смог противостоять искушению и отправился на авеню Монтеня посмотреть, куда ветер дует там. Толпа — хоть на тротуарах, хоть на мостовых — была такая плотная, что мне приходилось буквально пробивать дорогу, действуя плечом как тараном. У входа в особняк стояло множество экипажей, фасад украсили трехцветные флаги. Набравшись наглости, я попросил доложить о себе господину барону.
Салон был полон людей, они перешептывались между собой. Над людской массой возвышался надменный Жорж Дантес, который, как обычно, витийствовал. Заметив меня, он протянул два пальца и воскликнул:
— Великий день, месье Рыбаков, великий день! Героические французские солдаты смоют вражеской кровью оскорбления, нанесенные нашей родине Вильгельмом и Бисмарком. Мой сын, Луи Жозеф, несмотря на ранения, полученные во время Мексиканской кампании, решил вернуться на военную службу. Говорят, император взял на себя командование армией. Что до меня, я намерен отправиться в Сульц и оставаться там, среди моих дорогих подопечных, пока бушует война. В это трудное время мое место — это совершенно очевидно! — рядом с населением приграничных территорий. Тем хуже для заседаний Сената! В Люксембургском дворце придется обойтись без меня. Никогда я не испытывал такой гордости тем, что родился французом!
Последних слов почти не было слышно из-за разразившейся овации. Затем какие-то важные господа выступили с суровыми речами в адрес Тьера, обвиняя его в поистине возмутительном пессимизме, и одобрили твердость премьер-министра Эмиля Оливье. Я поискал глазами пепельную барышню — и нашел ее спрятавшейся в уголке у буфета, откуда, она, видимо, наблюдала за тем, как обслуживают гостей: должно быть, только потому экономка и была допущена в гостиную. Бедняжка Изабель казалась до смерти напуганной шумными проявлениями собравшихся. Воспользовавшись суматохой, прикрываясь неумолчным жужжанием голосов, я подошел и шепнул ей на ушко:
— Они выглядят такими уверенными в себе!..
Мадемуазель Корнюше покачала изящной фарфоровой головкой и прошептала в ответ:
— Боже… сколько крови прольется…
Я подумал, что в этом собрании воинствующих безумцев она одна права. И, почувствовав, сколь несоразмерны угроза массовой бойни и идея частного, отдельного убийства, которая преследовала меня несколько месяцев назад, того самого убийства, что я намерен был совершить, ощутил задним числом стыд. Пока в министерствах и генеральных штабах готовились принести в жертву тысячи и тысячи юных драгоценных жизней, я мечтал избавить мир от старика, затеявшего нелепую историю в другую эпоху и в другой стране… Как хорошо, что я вовремя очнулся от этого кошмара!
Изабель спросила:
— А что вы станете делать теперь?
— Пока не знаю, — ответил я.
— Вам следует вернуться на родину…
— Я не буду там счастливее, чем здесь!
— Но во Франции война… Никто не знает, что с нами будет…
— Неужели вы не верите в победу, мадемуазель?
— О, верю! Конечно, верю!.. Но я боюсь… Уезжайте, сударь… уезжайте поскорее!.. — с жаром воскликнула она. А потом тихонько добавила: — Мне будет вас не хватать…
Наши глаза встретились. Я на секунду ощутил острый прилив счастья, но эта искорка угасла так же быстро, как зажглась. Если бы она была лет на десять моложе, если бы я не был русским, если бы Жорж Дантес не стоял у меня на пути… — может быть, я полюбил бы ее? В залитой светом бурлящей гостиной Изабель напоминала жертву. Никто ею не занимался, никого она не интересовала, никто, кроме меня, даже и не видел ее.