— Ах, молодой хозяин! Вы меня погубите!
Он не слушал ее.
— Деолинда!
Ярость, неутоленный голод и отчаяние звучали в его голосе. Словам точно передался жар пламени. Охваченное огнем пространство все расширялось, испуганные животные метались по загону в поисках выхода. В его ослепленном сознании все смешалось: вытаращенные глаза коров, крики, огненные языки, которые Деолинда тщетно пыталась затушить.
И тогда ему стало страшно. Он бросился бежать через сад, домой, преследуемый всем, что было мрачного в его проступке и в этом пожаре, вызвавшем на хуторе, среди родных и соседей, ужасный переполох. Грех обжигал, точно пламя. И из глубины ночи возникла жуткая фигура ректора семинарии отца Жоакина. Словно огнедышащий дракон, он парил в воздухе, грозя ему извивающимся, чудовищно огромным пальцем.
Вся жизнь Зе Марии и теперь и прежде была сражением, которое с переменным успехом вели между собой желание и неудача.
Да. Необходимо преодолеть чувство поражения. Освободиться от кошмаров, от опутавшей его тины. Свести свою внутреннюю борьбу к конкретному противнику, чтобы одолеть его силой мускулов.
Он вымылся до пояса, оглядел себя в зеркале, довольный своим внешним видом, и отобрал в груде сваленного в углу грязного белья наименее заношенную рубашку. Хорошо бы иметь возможность, как Луис Мануэл, менять рубашки каждый день, но у Зе Марии их было так мало, что приходилось надевать по несколько раз уже отложенные однажды в сторону. Он предпочитал поступать так, чем ходить два дня подряд в одной и той же рубахе, хотя ощущение, что его тела касается несвежая ткань, было унизительным, точно рубашку сняли с нищего.
Тем временем кто-то осторожно постучал в дверь.
— Войдите!
Теперь уж ему не избежать разговора с сеньором Лусио. Но на сей раз он сумеет за себя постоять.
— Войдите!
Однако глазам его предстала характерная фигура скульптора Карлоса Нобреги; кивнув на полуодетого Зе Марию, он вежливо и чуть иронически заметил:
— Вижу, я явился совсем некстати.
— Пустяки, — и Зе Мария с раздражением почувствовал, как щеки его вспыхнули. Дайте мне сигарету, и добро пожаловать.
Зе Мария заметил, что скульптор протягивает ему пачку американских сигарет.
— Неплохо живете…
— Я устроился на работу, — пояснил Нобрега, и в интонации его голоса явственно прозвучало, что сам факт поступления на службу для него оскорбителен. Он сел. Подтянул брюки, сложил на коленях кисти рук с гибкими пальцами и церемонно проговорил:
— Я пришел пригласить вас пообедать вместе со мной. Вы доставите мне такое удовольствие?
— С каких это пор друзья стали догадываться, что мой желудок нуждается в милостыне?
Скульптор, опешив, запустил пальцы в волосы, где уже появились седые пряди. Он был необыкновенно худ и от этого казался еще выше. Немного обиженный, он ответил:
— Простите, я вас не понимаю.
— И незачем понимать. Пошли обедать, не обращайте на меня внимания. Жизнь принадлежит тем, кто умеет выжать из нее все соки.
— …У вас неприятности?
— Не делайте из каждого пустяка трагедии. Это всего-навсего последствия вчерашней выпивки. — Он заметил, что Нобрега незаметно пытается развернуть большой рулон бумаги, который принес с собой, и спросил:
— Что это у вас?.
— Эскизы. Я вам покажу их в кафе. Здесь неподходящее освещение. Живопись требует теплого, интимного света. Я должен бросить свою позорную работу на фабрике, чтобы серьезно заняться рисованием.
— Позорную? Но разве она не дает вам возможности каждый день обедать и ужинать? Быть нищим — это, по-моему, позор.
Нобрега снисходительно улыбнулся.
Они выбрали один из новых ресторанов в торговой части города, где нашли приют те учреждения, что сумели остаться независимыми, несмотря на всепоглощающее влияние университета. Город начинал наконец с удивлением убеждаться, что обладает собственной индивидуальностью и что может стряхнуть с плеч ярмо вековых традиций, отдающих его в безраздельное пользование студентам, которые в прежние времена, разъезжаясь па каникулы, превращали Коимбру в пустыню, изнывающую от скуки и летнего зноя. Стены ресторана, яркие и веселые, отражали радость утра. Оба налили себе вина. Зе Мария не был расположен к беседе, но считал своим долгом быть любезным с тем, кто неожиданно пригласил его на обед, и потому сказал: