Дона Луз появилась наконец в столовой, неся на подносе тарелки с супом; она осуждающе посмотрела на Жулио (как он посмел, эдакий бесстыдник, явиться в пансион вместе с девушкой, которой уж, кажется, полагалось бы знать, что здесь ей не место) и заметила, что место Зе Марии пустует. Он опять решил остаться без обеда, чтобы никто не посмел торопить его с платой за пансион; только он забывал, что занимает также комнату в доме и к тому же носит такое ветхое белье, что ей приходится штопать его чуть ли не каждый день.
Людоед, алентежанец[2] с мускулатурой грузчика, получивший это прозвище за непримиримую вражду, которую он питал к представителям столь презренной зоологической разновидности, как «зулусы»[3], отрезал толстый ломоть хлеба и не без ехидства спросил:
— Вы видели, какая девушка сейчас отсюда вышла? Лакомый кусочек, не правда ли? Это ваша родственница, дона Луз?
— К счастью, я с ней незнакома, сеньор доктор.
Не успевал самый захудалый студентик сойти с поезда, доставившего его в университетский город, как его тут же начинали величать доктором. К этому обращению, символически приобщающему к высшей касте, прибегали чистильщики сапог, наперебой предлагавшие свои услуги, женщины, обитающие в трущобах университетского квартала, которые стирали ему белье и становились любовницами, и все остальные, зарившиеся на его кошелек. Титул доктора даровал студенту права, труднодостижимые для того, кто не мог похвастаться такой привилегией, точно речь шла о чистоте крови. И даже власти чаще всего снисходительно относились к дерзким выходкам коимбрской молодежи, считая их проявлением свойственного поколению легкомыслия. Однако в последнее время студенческая среда пополнялась уже не только исключительно за счет отпрысков дворянства или крупной буржуазии. В Коимбру приезжали теперь и дети неимущей интеллигенции, пролетариата и крестьянства. Университет перестал быть оплотом аристократов по происхождению или новоиспеченных богачей; теперь в него проникали также привычки, честолюбивые стремления, присущие социальным группам, прежде не имевшим доступа в Коимбру. Кое-кто сетовал, что, становясь более демократичным, университет утрачивает веками складывавшийся стереотип студента, бесшабашного гуляки и весельчака. Те, кто пришел в него теперь, были слишком серьезны. Поэтому горожане решили, что они уже в состоянии противостоять этим самонадеянным докторам. И если и не бросали им открытый вызов, то выражали свое презрение, не обращая на них ни малейшего внимания. Незаметно в городе наметилось расслоение: торговцы, промышленники и обедневшая знать превратились в обособленные касты.
Насмешка Людоеда не имела, как он надеялся, успеха. Все сделали вид, что ее не расслышали. Их стесняло присутствие Жулио. Но Абилио, еще не освоившийся с университетской обстановкой первокурсник, который встретил Жулио и Мариану у дверей пансиона, вопросительно посмотрел на Жулио и, думая, что оказывает ему услугу, наивно пояснил:
— Это коллега сеньора доктора Жулио.
Людоед стукнул кулаком по столу с такой силой, что тарелки подпрыгнули.
— Презренный желторотый птенец! Кто тебе дал право совать свой нос, куда тебя не просят? Какие у тебя познания в антропологии, чтобы определить, что такое лакомый кусочек?
Ошеломленный этим потоком слов, юноша никак не мог понять, искренне или притворно раздражение Людоеда. Студентов-первокурсников называли желторотыми птенцами; университет встречал их целым арсеналом грубых выходок, издевательств и унижений, и, хотя подчас они были слишком жестоки, такой прием помогал новичкам скорее стать самостоятельными. Через несколько месяцев студентам вручали диплом «второкурсника», промежуточный и тоже унизительный ритуал, который тем не менее уже приближал их к привилегированному положению докторов.