И вот я наконец слышу по стуку поезда и по свисту, что моя станция близко. Вокзал — по правую руку, но мои всегда ожидали меня у депо, налево от рельсов и не доезжая вокзала. Я выскочил на площадку со своей поклажей в руках, отворил дверцу и выглянул. Поезд замедлил ход, показалось депо, а на перроне мои, все пятеро (с женихом) и Нинка впереди всех.
И я до сих пор слышу, как Нинка кричит мне, пока мой вагон приближается к ней.
— Скорей, папа, а то поезд стоит одну минуту!
И мне так захотелось поцеловать ее, что я не стал ждать остановки и спрыгнул с чемоданом и пледом на перрон, бросил чемодан и плед и кинулся к Нинке…
И в эту минуту из полузакрытого окна моего вагона, из окна второго купе моего вагона, вылетела наискось небольшая бутылка, ударилась о косяк, упала на перрон и разбилась. А моя Нинка закричала диким голосом, схватилась за глаза и упала мне на руки.
Поезд миновал нас, остановился, кондуктор по ту сторону вагонов закричал:
— Гаршфальва, эд перц!
Жених Нинки завыл, как волк: «Бассама!» [1] и побежал к вагонам; старший сын за ним. Но как только они добежали, поезд тронулся: одна минута прошла.
С того дня моя Нинка слепа на оба глаза, и жених навсегда уехал в Семиградию.
* * *
Я хотел сказать этому мадьяру:
— Если бы вы знали те муки, смесь невыносимых угрызений и подлого давящего страха, которые перенес тот неизвестный пассажир за ту минуту, когда в его жилах остановилась кровь, и он помнил только два крика — вопль невидимой женщины за окном и возглас кондуктора «эд перц», — вы бы, может быть, простили его.
Но я ничего не сказал. И утром, в Анконе, после таможни я ушел, не попрощавшись с ним.
Зачем мне глядеть ему в глаза, зачем мне говорить с ним? Разве я могу утешить его… разве я могу заплатить ему за погубленные черные глаза его дочери Нинки, которая так страшно, так безумно и отчаянно закричала тогда, три года назад, на минутной станции, так страшно, что ее вопль до сих пор звенит у меня в ушах?
1900