Г‑н де Шарлю, чтобы отдохнуть, пристроился на какой-то скамье и с трудом вытащил из кармана книгу — как мне показалось, молитвенник; а мы с Жюпьеном решили в это время пройтись. Я как раз хотел расспросить его о здоровье барона. «Буду рад поболтать с вами, сударь, — сказал мне Жюпьен, — но лучше нам с этой улицы не уходить. Слава богу, теперь барону лучше, но я боюсь оставлять его надолго в одиночестве. Он всё такой же, он слишком добрый — отдаст всё, что попросят. А еще прыток, как юноша, и глаз с него лучше не спускать». — «Тем более, что он снова при своих; я был сильно опечален, когда мне рассказали, что он ослеп». — «Да, действительно, паралич бросился на глаза, он вообще ничего не видел. Представляете, когда его лечили, а это ему, кстати, очень помогло, он несколько месяцев был как слепорожденный». — «И по этой причине в некоторых ваших услугах он больше не нуждался?» — «Что вы! Стоило нам только куда-то зайти, и он тотчас спрашивал, каков из себя слуга, тот или этот. Я его уверял, что все на редкость уродливы. Но все-таки он чувствовал, что всегда так не бывает, что иногда я привираю. Видите, какой шалунишка! Может, нюх у него на них какой-то, может, он их по голосу — я не знаю. Тогда он меня немедленно отправлял с каким-нибудь поручением. Как-то раз, — уж простите меня, что я вам это рассказываю, но если вы посещали Храм Бесстыдства, то мне от вас скрывать нечего (впрочем, Жюпьен нередко выбалтывал чужие секреты, испытывая при этом малосимпатичное удовольствие), — я возвращался с одного из этих, так называемых, неотложных дел, и очень спешил, потому что понимал: что-то тут не так; и когда подошел к комнате барона, услышал: “Но каким образом?”. И барон в ответ: “Что? в первый раз, что ли?”. Я стучать не стал и сразу вошел — и каков был мой ужас! Барона обманул голос, — а он был и правда покрепче, чем обычно в эти годы (тогда барон вообще ничего не видел), — и он-то, который раньше любил только зрелых мужчин, был с мальчишкой десяти лет!»
Мне рассказывали, что в те дни он почти ежедневно впадал в душевное расстройство, и не то чтобы бредил, но не таясь исповедовал свои обычно утаиваемые воззрения, например германофильского характера, при третьих лицах, о строгости взглядов которых, да и самом присутствии, он забывал. Война давно закончилась, а он всё еще сокрушался, что немцы, к которым он себя причислял, потерпели поражение, и гордо заявлял: «Все-таки сложно представить, что мы своего не отхватим — мы уже доказали, что именно мы способны на самое серьезное сопротивление, что именно у нас самая крепкая дисциплина!» Или же его признания были другого характера, и он неистовствуя восклицал: «Пусть лорд Х или принц де *** больше мне не повторяют, что они тут наговорили вчера; я едва сдерживаюсь, чтобы не крикнуть: “А ведь вы тоже такие, и не меньше, между прочим, чем я!”». Стоит ли говорить, что когда г‑н де Шарлю был, что называется, «не в себе», и выкрикивал свои германофильские и прочие признания, приближенные лица, Жюпьен или герцогиня де Германт, привычно прерывали эти неосторожные слова и давали менее близким, но более болтливым друзьям несколько натянутую, но пристойную интерпретацию.
«Боже мой! — закричал Жюпьен. — я же говорил, что не нужно уходить далеко, вот он уже болтает с юным садовником. До свиданья, сударь, будет лучше, если мы с вами простимся. Нельзя и на секунду оставить моего больного, — теперь он только большой ребенок».
Когда я вышел из экипажа неподалеку от особняка принцессы де Германт, я вспомнил, с какой скукой и усталостью накануне, в самых красивых местах Франции, как их называют, я пытался описывать полоску тени на коре. Конечно, вчерашние умозаключения сегодня не действовали на мои чувства так жестоко. Они остались прежними; но всякий раз, стоило только ощутить, что я порвал с привычками, и выйти в другой час в новом месте, и я переживал живую радость. Сегодня это было совершенно легкомысленное удовольствие — посещение утреннего приема г‑жи де Германт. Но поскольку теперь я знал, что мне не предначертано ничего, кроме легкомысленных удовольствий, с какой стати я должен от них отказываться? я повторял себе, что в попытках сделать этот набросок я не испытал никакого воодушевления, которое, конечно, не единственный, но первый признак таланта. И теперь я пытался извлечь из памяти другие «снимки», в первую очередь те, что были сделаны ею в Венеции, но этим словом только нагнал на себя такую тоску, словно попал на выставку фотографий