Но если я не спрашивал Жильберту, с кем она шла по Елисейским полям, и сам не удивлялся этому — примеров нелюбознательности, которой учит нас Время, я уже видел достаточно, — то я был несколько озадачен, что так и не поведал ей, как перед нашей встречей в тот вечер я продал старый китайский фарфор, чтобы купить для нее цветы[5]. А в грустную пору, тогда для меня начавшуюся, мысль о том, что когда-нибудь я смогу без опаски рассказать ей о своем трогательном намерении, была моим единственным утешением. Прошел почти год, но если мой автомобиль мог столкнуться с другим, я думал об одном — лишь бы не умереть, чтобы все-таки поведать об этом Жильберте. Я утешал себя: «Торопиться некуда, вся жизнь впереди». И поэтому я не хотел расстаться с жизнью. Теперь же это не казалось мне приличной темой для разговора, это было почти смешно и неизбежно «влекло за собой»… «Впрочем, — продолжала Жильберта, — в тот день, когда мы столкнулись в дверях вашего дома, вы были точь-в-точь такой, как в Комбре; вообразите себе — вы ничуть не изменились!» Я вспомнил, как выглядела Жильберта. Я мог нарисовать прямоугольный солнечный луч, падавший сквозь боярышник, лопатку, которую девочка держит в руке, ее долгий сосредоточенный взгляд. Только из-за грубого жеста, которым он сопровождался, мне почудилось тогда, будто этот взгляд выражает презрение, — девочки не подозревают, чего я хочу, думал я, и предаются этому только в часы моего одинокого томления, в моих мечтах. Ничто не смогло бы меня уверить, что так просто и легко, под носом у моего деда, одна из них отважится на это намекнуть[6].
И теперь, когда прошло столько лет, мне пришлось подвергнуть ретуши образ, еще свежий для моей памяти; эта работа приносила счастье — ведь благодаря ей я узнал, что неодолимая пропасть, разделявшая, по моей мысли, меня и особую породу девочек с рыжими волосами, в той же мере принадлежит воображению, как бездна Паскаля, — и была исполнена поэзии, ибо совершить ее надлежало в глубинных залежах лет. Я вздрагивал от желания и сожаления, думая о руссенвильских подземельях; но испытывал счастье, понимая, что недосягаемая радость, к которой тогда устремлялись все мои мечты, существовала не только в моей мысли, но также в реальной жизни, и так близко от меня, в Руссенвиле; а о Руссенвиле я нередко тогда говорил, он синел за окнами кабинета, в благоухании ирисов. И я ничего не знал! Итак, Жильберта облекла плотью мои мечтания на прогулках, когда, не в силах вернуться, я жаждал увидеть, как разверзаются, оживают деревья. И всё то, чего я так лихорадочно хотел в ту пору, сумей я только что-то заметить и понять, она едва не дала вкусить мне в отрочестве. Намного ближе, чем мне казалось, Жильберта была в то время к стороне Мезеглиза[7].
И даже в тот день, когда я столкнулся с ней в дверях, хотя она не была мадемуазелью д’Орженвиль, подружкой Робера по домам свиданий (как забавно, что я добивался сведений от ее будущего мужа!), я нисколько не заблуждался — ни истолковав ее взгляд, ни причислив ее к определенной категории женщин. Теперь она сама признавалась в том, что такою была. «Всё это было очень давно, — сказала она. — С того дня, как я обручилась с Робером, я больше ни о ком не помышляла. И, знаете ли, отнюдь не за эти детские шалости я упрекаю себя больше всего…»
Целый день в этой усадьбе, такой деревенской, и пригодной, казалось мне, скорее для дневного отдыха между прогулками или во время ливня; в одном из тех шато, где каждая гостиная — как цветочная оранжерея, и в одной комнате с обивки вас приветствуют садовые розы, в другой к вам набиваются в дружбу лесные птицы, и поодиночке: ведь на старой обивке все розы цветут поодаль, чтобы, если они оживут, проще их было сорвать, птиц рассадить по клеткам и приручить; обивки, которая мало чем напомнит великолепное убранство современных покоев, где на серебристом фоне, выписанные в японском стиле, нормандские яблони вот-вот обернутся галлюцинациями и наводнят собой проведенные в постели часы, — целый день я провел в моей комнате, окна которой выходили на прекрасную парковую зелень, сирень у ворот, зеленоватую листву рослых деревьев у берега реки, блестящих от солнца, на лес Мезеглиза