Оберег - страница 86
Я уже не выталкивал из себя слова святого Акафиста, они текли сами собой, текли свободно, будто рухнула преграда, и я ужасался самому себе: это ж надо додуматься — на что решился дерзнуть, в роли Создателя решил выступить. Да не просто дерзнул, а создал тварь, и притом тварь певчую. Это ж надо было такому взбрести в забубённую головушку… Я прочитал акафист с начала и до конца три раза, и потом всю дорогу до дома, запинаясь, повторял: «Иисусе, сладосте сердечное, Иисусе, крепосте телесная, Иисусе, всея твари украсителю, Иисусе, души моея утешителю, Иисусе, ума моего просветителю…»
Молился три дня. На огороде, в лесу, утром и вечером, пред старинными, оставшимися от бабушки, от далеких моих предков иконами сурового древнерусского письма, и под бездонным космосом, который как вселенский орган гудел над самым темечком, и казалось, вторил моим мысленным словам: Иисусе, свете мой, просвети мя, Иисусе, муки всякия избави мя, Иисусе, спаси мя недостойного, Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую Тамару.
Дед Васяка тревожно заглядывал мне в глаза, трогал лоб: не заболел ли? Я не пытался ему ничего объяснять, мне не хотелось отвлекаться, отрываться от той звенящей, гудящей мелодии, что строго и торжественно, хрустально звучала во мне, которая незримо связывала меня с чем-то огромным, необъятным, непостижимым уму, все три дня я был наедине с самим собой, но впервые не чувствовал себя одиноким, наоборот, чувствовал странное, родное, притягивающее, какое-то сладчайшее единение с чем-то великим и всеобъемлющим, запредельным для разума, ради чего не жаль было расстаться и с самой жизнью.
На третий день дед Васяка отвез меня на мотоцикле в Новохопёрск. Я сидел в люльке, ветер трепал мои волосы, холодил лоб, а во мне звучало, во мне пело: Иисусе, хранителю во младости моей, Иисусе, кормителю во юности моей, Иисусе, похвало в старости моей, Иисусе, надеждо в смерти моей, Иисусе, животе по смерти моей, Иисусе, утешение мое на суде Твоем, Иисусе, желание мое, не посрами мене тогда, Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару.
— Чего ты там бормочешь? — спрашивал дед Васяка то и дело, спрашивал бесперечь и, видимо, просто так, для проформы, не ожидая ответа. И когда я на один из его таких вопросов ответил: «Молюсь!» — спрашивать перестал, так и молчал величественно до самой больницы.
Иисусе, цвете благовонный, облаухай мя; Иисусе, теплото любимая, огрей мя; Иисусе, храме предив-ный, покрый мя; Иисусе, одеж'до светлая, украси мя; Иисусе, бисере честный, осияй мя; Иисусе драгий, просвети мя; Иисусе, солнце правды, освети мя; Иисусе, свете святый, облистай мя; Иисусе, болезни душевныя и телесныя избави мя; Иисусе, из руки сопротивныя изыми мя; Иисусе огня неугасимаго и прочих вечных мук свободи мя; Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя и болящую рабу Твою Тамару.
Подходя к дверям палаты, мы с дедом Васякой услышали чудные, чарующие звуки: то могуче «кричал», как принято говорить у птичников, маэстро-соловей. О, что это были за мощные, за сладкие звуки! Дед округлил глаза и вопросительно посмотрел на меня: твой? Я кивнул.
Кирил-кирил-кирил-кирил. Пуль-пулъ-пуль-пуль.
Фи-тчуррр, фи-тчуррр, вад-вад-вад-вад-вад-вад (очень громко, с расстановкой, очень сильно!).
Тю-лит, тю-лит, тю-лит. Клю-клю-клю-клю-клю. Тррррр!
Юу-литп, юу-лигп (затем, с повышением на несколько тонов) юрь-юрь-юрь-юрь, го-го-го-го-го-го-го — дед Васяка закатил глаза и схватил меня за рукав: ка-аков гусачок! — ирь-ирь-ирь-ирь.
Ци-пфи, ци-пфи, ци-пфи. Пъю-пью-пью-пъю-пью (звенящая водопойная дудка).
Ци-фи, ци-фи, чо-чо-чо-чо-чо-чо-чо-чо-чо-човид!
Цицитивит, тю-вит, тю-вит, тю-вит, тляу-тляу-тляу-тляу, пив-пив-пив-пив-пив (ух, толкнул дед меня локтем в бок: какая шикарная, просто отличная серебряная водопойная дудка!).
Юу-лип, юу-лип, лип-лип-лип-лип-лип (и «липушка» превосходная!).
Пи-пи, пи-пи, пи-пи, клы-клы-клы-клы-клы-клы (и «клыканье» отменное!).
Чричи-чу, чричи-чу, чричи-чу.
Ци-вит, ци-вит, ци-вит (тихонько, словно бы вкрадчиво), клюй (форте), клюи-клюи (двойное форте), клюй-клюи-клюи (фортиссимо),