произносить слащавые монологи, вне конкуренции. И это, заметьте, в двух шагах от
Никитинского цирка, где клоун Лазаренко ошеломляет чудовищными сальто!
Кого-то вертящейся дверью колотят уныло и настойчиво по тому же самому месту.
В зале настроение как на кладбище, у могилы любимой жены. Колеса вертятся и скрипят.
После первого акта капельдинер:
— Не понравилось у нас, господин?
Улыбка настолько нагла, что мучительно захотелось биомахнуть его по уху...
— Мейерхольд — гений!!! — завывал футурист.
Не спорю. Очень возможно. Пускай — гений. Мне все равно. Но не следует
забывать, что гений одинок, а я — масса. Я — зритель. Театр для меня. Желаю ходить в
понятный театр".
57
Когда мы приехали в театр Мейерхольда, шла пьеса
105
Юрия Олеши „Список благодеяний". Он был на спектакле. Я помню, что пьеса
хорошо смотрелась, но в последнем акте не совсем понятно было, почему вдруг умирает
героиня (играла Зинаида Райх).
— От шальной пули парижского ажана, — объяснил нам Олеша.
Мы пошли за кулисы к Мейерхольду. В жизни не видела более неуютного театра,
да еще неприятного мне по воспоминаниям. В 1927 году здесь происходил диспут по
поводу двух постановок „Дни Турбиных" и „Любовь Яровая" Тренева. Из двух
„воспоминателей" — Ермолинского и Миндлина — последний все же ближе к истине хотя
бы потому, что отметил, как с достоинством держался М.А.; не задыхался, руками не
размахивал, ничего не выкрикивал, как сообщает об этом Ермолинский (журнал Театр,
1966, №9).
Журнал „Огонек" частично опубликовал стенограмму этого диспута (№11, март
1969 г., стр. 25).
М.А. выступил экспромтом и поэтому не очень гладко, но основная мысль его
выступления ясна и настойчивый преследователь Булгакова Орлинский получил по носу.
Я живо представила себе, как в далекие времена происходило судилище над
еретиком под председательством Великого Инквизитора... Нужно отдать должное
бедному моему „еретику" — он был на высоте.
Мне хочется попутно сказать несколько слов о Юрие Олеше. Когда в 1965 году
вышла его книга „Ни дня без строчки" (Изд-во „Советская Россия", М.), я с жадностью
принялась ее читать в тайной надежде увидеть хоть несколько строк о Булгакове. Ведь
они долго работали вместе, их пьесы игрались в одном театре, Олеша бывал у нас, М.А.
называл его „малыш" и отнесся так снисходительно к „шутке", когда Олеша
мистифицировал Булгакова, послав ему „вызов" в ЦК. Кому-кому, а уж Олеше логикой
взаимного расположение было положено вспомнить М.А. Но нет, не тут-то было — ни
строчки. Что это? Умысел ретивого редактора? Как-то мне не верится, что в рукописи не
было ни разу даже упомянуто имя писателя Булгакова.
106
В предисловии отмечена скромность автора книги. Привожу цитату.
„Когда репетируют эту пьесу, я вижу, как хорошо в общем был написан „Список
благодеяний". Тут даже можно применить слова: какое замечательное произведение!.."
(стр.160).
И еще: „У меня есть убеждение, что я написал книгу („Зависть"), которая будет
жить века. У меня сохранился ее черновик, написанный мною от руки. От этих листков
исходит эманация изящества. Вот как я говорю о себе!" (стр. 161).
И последняя цитата, после конфликта с газетчиком у киоска: „Думал ли я, мальчик,
игравший в футбол, думал ли я, знаменитый писатель, на которого, кстати, оглядывался
весь театр, что в жаркий день, летом, отойду от киоска, прогнанный, и поделом" (стр.
181).
Чехов так бы никогда писать не стал. Булгаков о себе тоже никогда бы так не
написал.
Разве это называется скромность?
1931 год ознаменован главным образом работой над „Мертвыми душами",
инсценировкой М.А. для Художественного театра. Конечно, будь воля драматурга, он
подошел бы к произведению своего обожаемого писателя не так академично, как этого
требовал театр. Да он и представил другой, свой любимый вариант или, вернее, план