Пынтя предупредил Базилеску, что на территории типографского двора ему нечего больше делать, и провел хозяина к грузовику, который должен был увезти его вещи.
Стальной цилиндр вращается все быстрее и быстрее. Всего лишь немного пластмассы, пустяк… Вот вам и «кляча»! Антоникэ слушает ее, как слушают звук скрипки, его рука гладит некрашеный, покрытый маслом барабан. Когда Антоникэ был маленький, отец отвез его в деревню к родственникам. Там как-то раз он гладил лошадь. Ему приятно было чувствовать под рукой ее теплое брюхо, как сейчас — брюхо этой машины, в которую электричество вдохнуло жизнь… От радости ему захотелось петь. Посмотрим, что они теперь скажут?
И вдруг ему стало очень горько.
Ничем не смоешь ты свой позор, Антоникэ! Даже если «кляча» напечатает двести тысяч листов за восемь часов — все равно ты так и умрешь рядовым печатником. Слишком тяжелы твои грехи, ничем ты их уже не смоешь. Пусть даже ты бросишь Домнику, пошлешь ее к черту вместе со всем ее барахлом! А как же твоя честь коммуниста? Что же, значит, у тебя и впрямь нет совести?..
Он снова накладывает лист. Стальной цилиндр вращается все быстрее. Антоникэ выслушивает сердце машины. Уже почти половина седьмого. Теперь начнется самое неприятное. Все будут спрашивать его, что он делает, как себя чувствует… И ему захотелось сбросить халат и уйти домой, — поскорее, пока еще есть время, пока не собрались люди, не начали у него выпытывать…
Зал плоскопечатных машин наполнился шумом. Смены обменивались приветствиями. Хриплые мужские голоса сливались со скрежетом поршней, вращающих колеса. Где-то открыли окно, и до Антоникэ донесся запах осеннего утра: слегка пахло гнилью, увяданием, — так пахнет в комнате, где долго стояли хризантемы. Небо незаметно светлеет. Наверху слышатся шаги. Он почувствовал усталость. Веки стали тяжелые, — словно кто-то бросил на них песок. Нужно бы еще разок умыться холодной водой.
Цилиндр вращается в том же ритме. Антоникэ хлопает грязной рукой по барабану машины. «Кляча» стучит без перебоев. Мерцающая звезда на ледяной поверхности стали слегка покачивается из стороны в сторону. В этом желтоватом сиянии появляется чье-то лицо. Движение цилиндра немного деформирует его, и вдруг сердце Антоникэ сжимается, как будто он летит куда-то вниз. Он слышит сдавленный голос Домники:
— Так, значит, это правда? Меня вчера не было. Как же это ты?..
Запах типографской краски улетучился. Он чувствует на своем плече легкую женскую руку, видит острые отполированные ногти, но не делает ни единого движения. Лицо в металлическом зеркале сужается и словно дрожит. Сказать бы ей что-нибудь обидное, что нибудь, что заставило бы ее скорее уйти, — но слова застревают в горле. Машина стучит без перебоев, барабан дрожит от напряжения. Как ему скрыть свое волнение?
— А меня с сегодняшнего дня перевели в «Третий графический», — снова слышится ее голос.
Антоникэ оборачивается. И вдруг она видит его лицо: он стоит перед ней перепачканный в масле, усталый, изменившийся, с глубокой морщиной на лбу… В глазах женщины Антоникэ читает разочарование, которое она не может скрыть.
Он останавливает машину. Скрежещут поршни.
— Вот, как видишь… Работаю на тридцать второй.
Кто-то проходит мимо них. В глубине цеха катят большой рулон бумаги. Под его тяжестью скрипят половицы. Женщина поправляет на голове узкую повязку. Улыбается.
— Я пойду. Хорошо, что пришла пораньше. Успею еще туда дойти. Жалко терять день…
Антоникэ хотел было спросить, когда можно ее увидеть, потому что теперь встречаться будет труднее, но понял, что это уже невозможно. Не прибавив ни слова, Домника поспешно уходит. Он бежит за ней, хочет ее остановить, хоть одно мгновение подержать в своей ладони ее легкую руку, что-то сказать ей… Теперь видны только ее развевающиеся волосы. Добравшись до середины цеха, он едва слышно зовет:
— Домника, Домника!..
Она нерешительно поворачивается. Яркий дневной свет слепит ее. Рядом заработала машина, потом другая. Цех наполняется шумом. Уже больше половины седьмого. Начался рабочий день.
— Ну, что?
— Ты так и уходишь?