Новый год и новый век встречали в небольшой компании ссыльных. В квартире у бывшей народоволки А. Э. Симиренко собрались люди нескольких поколений. На самом почетном месте восседал бунтарь времен «хождения в народ» и нашумевшего «процесса 193-х» С. А. Жебунев. Рядом смежно располагались его давние друзья — землеволка Горбачевская и лаврист Левенталь, народовольцы разных лет Орлов, Сиценко и Присецкий. А замыкали праздничный стол маленькой кучкой социал-демократы: Флеров и Харченко, Цедербаум и Ногин.
Новый век — рубеж эпохи, как обойтись в такой час без итогов? И хозяйка, провозгласив новогодний тост, предложила каждому рассказать о своем времени и о себе.
Стариков не надо было упрашивать: воспоминания — их стихия. И завели они длинные речи.
Виктор о многом услыхал в ту ночь. И то, о чем когда-то говорил украдкой щуплый телеграфист Шуклин, предстало вдруг в живых образах: и каторга, и побеги, и бомбы, и равелины Петропавловской крепости, и казнь героев.
Всех лучше говорил Жебунев — о великолепной любви Софьи Перовской и Андрея Желябова, которые проходили вместе с ним по «процессу 193-х», и о том, как Желябов написал из тюрьмы на Шпалерной прокурору судебной палаты 2 марта 1881 года:
«…Если Рысакова намерены казнить, было бы вопиющей несправедливостью сохранить жизнь мне, многократно покушавшемуся на жизнь Александра II и не принявшему физического участия в умерщвлении его лишь по глупой случайности».
Жебунев рассказал с большим чувством и о военном топографе Ипполите Мышкине — герое «процесса 193-х»: как он создавал подпольную типографию и печатал нелегальную литературу, как пытался освободить Николая Гавриловича Чернышевского из вилюйской ссылки, как произнес две речи против самодержавия — на процессе и по пути на каторгу — и как мужественно встретил смерть: его расстреляли по приговору военного суда за оскорбление смотрителя Шлиссельбургской крепости.
— Э, не будет таких людей на Руси! — махнул рукой Жебунев.
— А откуда им взяться? — подлил жару Присецкий. — Теперешние не в счет, они отказались от славного наследства!
Виктор долго крепился: он не хотел показаться дерзким. А подмывало сказать: старики любовались прошлым, но без всякой надежды глядели в будущее, словно отошла вместе с ними в небытие самая героическая полоса, а впереди ничего отрадного. Все они делали ставку на мужика, на крестьянскую общину, на самобытную стать патриархальной Руси и на отдельных беззаветных героев, которые могли бросить бомбу в монарха и его сатрапов. А в революционной их романтике, в их «социализме» никак не находилось места для рабочего класса — самой крупной общественной силы, с большим опытом стачечной борьбы. Да и о фабрикантах они рассуждали, как дети: с чужих слов, понаслышке.
Но капитализм уже напористо шагал по России не один год. Фон-Мекки наживали миллионы на строительстве железных дорог, Рябушинские — на сахаре, Манташевы — на нефти, Мальцевы — на паровозах и станках, Путиловы — на кораблях и пушках, Морозовы — на текстиле. И замелькали имена Нобеля и Ротшильда, Дизеля и Юза, Эйнема и Бормана, Потоком хлынули капиталы из-за рубежа: крупные фирмы гнались за высокой прибылью при дешевых рабочих руках. А руки эти тянулись и тянулись к фабричным воротам из нищей русской деревни.
«Слепцы, слепцы! — думал о стариках Виктор. — Ну, скажи, даже газет не читают. Неужто им невдомек, что деревня у нас самая дикая, а капитал едва ли не самый передовой?»
Старики же не унимались. И выходило так, что не добирались они даже до тех рубежей, куда до-.катились Кускова и Прокопович со своим пресловутым «Кредо».
В том «Кредо» рабочие не замалчивались, но им не разрешалось помышлять о самостоятельной политической партии: мол, партия — это дело либералов, а пролетариям достаточно стачек! А старики и о партии социал-демократов толком не слыхали: пошехонцы, честное слово, иначе и не скажешь! И о «Протесте российских социал-демократов», который писал Ульянов со своими друзьями в ссылке, не ведают. А ведь там куда как ясно сказано: знамя классового движения рабочих — теория революционного марксизма.