Виктору Павловичу не пришлось разделить радость великой победы с московскими товарищами. В ночь на 2 ноября он уехал в Петроград на заседание ЦК. Да и надлежало ему определить позицию и в Совете Народных Комиссаров: с 26 октября ему принадлежал портфель наркома торговли и промышленности. Но он еще не вступал в должность.
До последнего дня он даже себе не признавался, что становится на путь резких расхождений с линией ЦК, с линией Владимира Ильича о власти. Он оставался одним из тех, кому пришлось сыграть руководящую роль в дни восстания и в Петрограде и в Москве, хотя и обливалось у него сердце кровью, что приходится платить за власть такой дорогой ценой жизни красногвардейцев, рабочих, солдат и матросов. С тревогой наблюдал он, как ширится платформа контрреволюции в стране. К открытым врагам советской власти — генералам и монархистам, офицерам и октябристам, юнкерам и кадетам — явно склонились те, кто мог быть ее опорой в этот ответственный момент; меньшевики всех оттенков, эсеры левого и правого крыла, словом, весь так называемый демократический фронт социалистических партий. Лидер правых эсеров Чернов убежал к генералу Духонину, который объявил себя верховным главнокомандующим и готовил расправу с Советским правительством. Многие меньшевики заключили в объятия мятежного генерала Каледина. А он уже поднимал против красного Питера казачество Кубани, Терека и Астрахани. Викжель — эта вотчина меньшевиков и эсеров — не только саботировал доставку хлеба в крупные города, но и затевал форменный мятеж. В тот самый день — 29 октября, — когда было предложено перемирие в Москве, Викжель открыто заявил о своем враждебном отношении к Совету Народных Комиссаров. В телеграмме, разосланной «всем, всем, всем», было писано черным по белому: «В стране нет власти… Власть образовавшихся в Петрограде Советов Народных Комиссаров, как опирающаяся только на одну партию, не может встретить признания и опоры во всей стране. Необходимо создать такое правительство, которое пользовалось бы доверием всей демократии и обладало бы моральной силою удержать эту власть в своих руках до созыва учредительного собрания, а такую власть можно создать только путем разумного соглашения всей демократии, но никаким образом силою оружия».
Викжель одновременно заявлял, что если не закончится немедленно гражданская война и народ не сплотится «для образования однородного революционного социалистического правительства», он объявит забастовку и остановит всякое движение поездов в стране.
Виктор Павлович слишком серьезно отнесся к этой угрозе, и ему изменило чувство реального. С мыслью, что на соглашение с Викжелем придется идти любой ценой, он и выехал из Москвы.
В переполненном вагоне, где политические споры ожесточенно велись всю долгую ноябрьскую ночь, в духоте, от которой спасали лишь выбитые стекла, в шумной толчее, возникавшей всякий раз, когда на остановках подваливали в вагон озябшие солдаты, что выбивали каблуками дробь на крыше и беспрерывно тянули заунывные песни, с большим опозданием приехал Ногин в Питер.
Люди маялись в длинных очередях или суетились на улице. Красногвардейцы и матросы патрулировали на перекрестках и стояли на часах возле охраняемых зданий. Но никакой стрельбы не было. И тем зловещей казался визгливый посвист снарядов, пролетавших вчера в сторону Кремля от Страстной площади, когда он выходил из здания Московского Совета.
В шумном Смольном, прикрытом по фасаду большим охранением, вооруженным трехдюймовками, пулеметами и винтовками, возле комнаты № 67, где уже собирались наркомы в тесной приемной Владимира Ильича, кинулся ему навстречу встревоженный нарком народного просвещения Анатолий Васильевич Луначарский — усталый от бессонных ночей, охрипший от беспрерывных митингов:
— Это правда, Виктор Павлович? Неужели мы бьем из пушек по Кремлю?
— Да. Там засели юнкера.
Луначарский упал на стул и обхватил голову руками.
Владимир Ильич с лихорадочным блеском в покрасневших прищуренных глазах, в небрежно накинутом на озябшие плечи черном пальто подал руку. Но сухо: