– Нет, не понимаешь. Меня ведь сажали не за мои воспоминания…
– Прости, я забыла. Тебя сажали за похищения девушек. Это совсем другое дело.
– Я всего лишь хотел, чтобы у меня была семья. Как и у всех. Жена, дети…
– Мне тебя жаль, – говорю я, доедая батончик. – И я даже плачу. Но про себя. Сдерживаю рыдания невероятным усилием воли.
Иннокентий кладет мне руку на плечо. Я в удивлении оборачиваюсь и вижу на его лице не грусть и не печаль, а именно скорбь, причем глубинную, основательную и настолько древнюю, что даже непонятно, как с такой скорбью можно жить.
– Ты не понимаешь, – говорит Иннокентий, и я с ним полностью согласна. – Ты не понимаешь, что это такое – быть одному на протяжении тысячи лет. Не знать, кто ты и зачем ты здесь. Видеть вокруг чужие расы и не видеть ни единого существа, похожего на тебя. Иногда… Иногда это очень тяжело, Настя.
– Ага, – механически соглашаюсь я.
– Но даже если это очень тяжело, я не могу никуда от этого деться, потому что… Ты знаешь.
Да, я знаю. Потому что Иннокентий не может умереть. Он пытался – бесполезно. Другие тоже пытались, и совсем не из чувства сострадания. Результат – тот же. Получается, что Иннокентий, если хотите, бессмертен.
А еще в некоторых азиатских странах его прозвали Кащей, это означает что-то вроде «вечный узник». Прозвище более чем обоснованное, учитывая, сколько лет Иннокентий провел в тюрьмах и подземельях. Последний раз он провисел на цепях в подвале родового особняка Гарджели лет сорок, не меньше. Я вытащила Иннокентия оттуда. Теперь мы вроде как приятели. Несмотря на существенную разницу в возрасте. Несмотря на то, что у нас есть взаимные долги. Он должен мне две шоколадки. Я ему должна два пальца. Его пальца, не мои.
– Тысяча лет одиночества, – продолжает Иннокентий. – Это серьезная штука…
– Да уж, – соглашаюсь я. – Это тебе не баран чихнул.
– А может, и не тысяча, а может, и больше… Я ведь не помню точно…
– Знаешь что, – поворачиваюсь я к Иннокентию – Терпеть не могу, когда ты ноешь. У всех есть свои проблемы. У бессмертных – свои, у смертных вроде меня – свои. Просто постарайся найти что-то приятное в своем положении.
– Легко, – отозвался Иннокентий. – Я сильно экономлю на подарках родственникам.
Я состроила сомневающуюся гримасу.
– И это всё?
– И еще когда у тебя в запасе куча времени, можно ко всему привыкнуть…
– Все простить… – подхватила я.
Иннокентий отрицательно покачал головой.
– Нет? – переспросила я.
– Нет, – сказал он.
– Соня?
– Соня, – сказал Иннокентий, подумал и добавил: – Никогда.
3
В свой первый день в Лионее Настя мало что увидела – нужно было отдохнуть после перелета, нужно было подождать, пока утрясутся какие-то неведомые, но, очевидно, многочисленные формальности, без соблюдения которых Насте и шагу невозможно было ступить за пределы гостиничного вестибюля. И чаще всего в тот день она слышала слово «Протокол». По Протоколу следовало делать то, и ни в коем случае не следовало делать это; по Протоколу можно было ходить туда и упаси бог, если на три шага дальше. Все эти знания Протокола содержались в голове и в ноутбуке негритянки в брючном костюме абсолютно протокольного серого цвета; по-русски негритянка не разговаривала, поэтому сначала она общалась с Армандо, а потом терпеливо ждала, пока тот переведет все Насте. Через какое-то время Настя стала чувствовать себя не просто Настей, а ужатой до размеров одного человека международной делегацией, находящейся в эпицентре немыслимо сложного дипломатического конфликта, который куда проще обставить сотней разных протоколов, чем разрешить.
Все это происходило в холле отеля «Оверлук», причем в специальном его секторе, отгороженном от посторонних взглядов конструкцией из цветного стекла и керамики, поверх которой расползались змейками какие-то экзотические растения. Настя некоторое время разглядывала эту символическую границу, которую все по тому же Протоколу следовало провести между нею и остальными гостями отеля, а потом повернулась к другому гостю отеля, который также был помещен в этот особый сектор, но, похоже, не испытывал по этому поводу никаких душевных терзаний.