…Но еще ночь - страница 65

Шрифт
Интервал

стр.

. Это более поздний резонанс блоковского: «мандельштамье» [96], только без блоковской злобы и брезгливости, но и без блоковского изумления при соприкосновении с ПОЭТОМ Мандельштамом[97]. Поэзия в Мандельштаме — волшебная лампа Аладина, скачок из ничто во всё, катапульта, спорадически выбрасывающая его в миры, в которых Белый жил . Спонтанность творчества обоих хорошо известна; оба творили на грани или уже за гранью одержимости, только Мандельштама продувало стихами, как сквозняком; строка «прежде губ уже родился шепот» точна физиологически; его бормотало , в том же смысле, в каком говорят: тошнило , или трясло . Его и в самом деле трясло стихами, так что временами он даже не знал вышептываемых им слов («Надежда Александровна, а что такое „аониды“?»[98]), и нам, потомкам, приходится осиливать странный факт, что в этом режиме обсцессивности выборматывалось-таки лучшее из всего, что когда-либо слышала русская поэзия! Нет сомнения, что «демоны» Белого были более высокого и могущественного ранга; читатель «Петербурга» мог бы догадаться о том, из какого безумия книга эта писалась, и что́ приходилось выдерживать её автору, чтобы не быть — погубленным без возврата . Невероятным во всех отношениях фактом оказывается, однако, то, что из тех же состояний им писались и другие книги: не стихи и романы , а исследования . Скажем, «Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности», или «О смысле познания», или триптих «На перевале», или уже последнее: «Мастерство Гоголя». Как если бы некто «Джойс» не только протоколировал выбросы сознания своих героев, но и анализировал их, при том что и сам анализ демонстрировал бы головокружительную технику выброса. Есть Белый-поэт, автор «Котика Летаева» и «После разлуки», и есть Белый-теоретик стиха, автор «Ритма как диалектики»; и есть еще третий Белый, гётеанец и тайновед; если первый только и делает, что сходит с ума в ритмические подрагивания и тики «астрального тела» , то второй, вооруженный столбцами цифр, прослеживает кривую ритма в схождениях с ума первого, а третий заботится о том, чтобы не застрял в уме, никуда уже не сходя, и второй. Разумеется, ни о какой эллинистической природе слова тут не могло быть и речи; поздние упреки в адрес автора «Москвы» и «Масок», он-де разрушает художественность сознательной аналитикой приемов, не лишены оснований, хотя и бьют мимо цели, раз уж целью автора была не только названная художественность, при которой ему назначалась бы роль антенны, пеленгующей блаженные слова, вроде: «Ласточка, подружка, Антигона», или: «Россия, Лета, Лорелея» , но и уход за самой антенной… (Он с особенным удовольствием цитирует однажды ломоносовское: «Я и у самого Господа Бога дураком не желаю числиться» .)

Можно было бы воспользоваться методом так называемой «свободной вариации в фантазии» (термин и процедура, получившие известность в феноменологической литературе) и опробовать тему на диспозитиве антропософии . Поколение Белого шло к антропософии, тянулось к ней, летело на нее, как на пламя; антропософия была его «горизонтом» и déjà vu , всё равно: под знаком плюса или минуса , если уж самые плюс и минус брались здесь не в смысле обычной автоматической процедуры, а в смысле, понятном каждому, кто хоть сколько-нибудь углублялся в штейнеровские тексты, или кому, и без штейнеровских текстов, памятны атеисты Достоевского, которых «всю жизнь Бог мучил» ; вот так мучила поколение Белого и антропософия, даже когда тщились опровергнуть её теоретически (как Метнер), или когда её восторженно принимали, чтобы проклясть спустя мгновение (как Эллис), или демонстративно сжигая портрет Штейнера (как Блок), или настороженно, но почтительно храня о ней молчание (как Флоренский), или понося её и обкрадывая её (как Бердяев), — очевидно одно: с ней сталкивались лбами, до помутнения в глазах, после чего уже либо прозревали в нее, либо брели прочь с «кармическими» шишками — на более позднюю память. Поколению, к которому принадлежал Мандельштам, этот опыт остался чуждым. Оно просто прошло мимо этого, без приятия ни неприятия; нелепо представить себе Гумилева, Ахматову, Нарбута или Зенкевича принимающими антропософию, но еще нелепее было бы представить их себе её отрицающими; они просто не заметили её, как можно только не заметить вещь, глядя на нее в упор. Наверное, исключением была одна Цветаева, успевшая-таки — совсем по-цветаевски — попасть на мгновение в гравитационное поле


стр.

Похожие книги