2
Я стою посреди мрачной, крепленной поверху темными перекладинами церкви, обоняю запах мебельного лака, а богоугодные окна горят осенним светом, и мои прихожане снова становятся обычными людьми, мне во всем подобными. Эта перемена мне привычна, я ей радуюсь, хотя в молодости она смущала меня, как бы подрывая мой авторитет. Порознь я никому не скажу то, что сказал — и мог сказать — с кафедры. Вот бедная старушка мисс Эллис, учительница музыки, чей дом загроможден массивной аляповатой бирманской мебелью, подарками дорогого, милого друга (имени друга не слышал ни разу) — тамошней миссионерши. Мисс Эллис ненавидит коммунистов — разрушителей храмов, и ей очень не нравится, что самого Иисуса казнили по подозрению в подрывной деятельности. Грудь ее вздымается и голубые глаза блещут слезами, когда она говорит о заграничных миссиях. Перед воскресным классом выступал как-то писатель из Кении, он объяснил этим почтенным дамам, что наши заграничные миссии размягчили древнюю культуру, подготовив почву для колониализма и капиталистической эксплуатации — и у мисс Эллис чудом не было сердечного приступа. Она хватала ртом воздух, лицо ее посерело под слоем пудры и румян, ее маленькие пятнистые ручки прижимались к груди. Она была вне себя от растерянности и негодования: вот неблагодарное животное! Просто скотина! И мисс Эллис с неистовой нежностью поведала о своем дорогом, милом друге. Писатель из Кении проявил понимание, он был учтив (даром что язычник). Он ведь не говорил, что миссионеры знали, что делали. Они святые — это было ясно всякому с первого взгляда. Однако все-таки именно они сбили Африку на неверный исторический путь. Мисс Эллис ушла со встречи в истерике и готова была совсем порвать с церковными делами, раз мы таких приглашаем. Но через три дня она рыдала у меня в приемной: ни в чем, ну ни в чем нет никакого смысла! Она рассказала, как мать ее каждый свободный грош жертвовала на миссии. Что она сама — тоже, но это неважно, не оттого у нее сердце надрывается. Ей и музыки хватит. Но мать-то ее хотела творить добро — такая она была душевная, сердечная, любвеобильная женщина, кто ее знал, все просто обожали. «Нет, вы подумайте, — лепетала она, и в глазах ее застыл ужас, черный, как черные дыры в мировом пространстве. — Вы только подумайте, она лежит в могиле там, в Филадельфии, и вся ее жизнь, значит, пошла прахом, будто она и не жила!» Она захлебывалась рыданиями. Я мучительно думал, как бы ее успокоить, не кривя душой. А она рассказала мне про свою подругу-миссионершу, которая уехала в Бирму во время войны. Ее, значит, жизнь тоже бессмысленна? Тогда все ни к чему. Все!
Я мог бы сказать ей — намекнул даже, — что в этом и есть смысл христианства. Подводит всякое установление: психологическое, социальное, философское, обрядное. Уверуй только в какие-нибудь институты, хотя бы в те же заграничные миссии — и, как Адам от яблока, вкусишь холодного пепла. Христианин должен быть готов к любым переменам, откликаться на любой зов, падать и подыматься, если надо — умереть: ибо в конце концов все ко благу. Не порядка вызыекуем, а человека — так я мог бы сказать. Откровения и духа живого. Но разве скажешь это учительнице музыки, для которой годы — что диезы и бемоли, и благодатнее жизни — стук метронома? Я вздохнул, втайне торопливо извинился перед Богом, опустился рядом с нею на колени и вознес молитву. «Отче небесный, помилуй нас в нашей тоске и смятении, ибо мы, как дети неразумные…» — ну, и так далее. Мисс Эллис обливалась слезами, тряслись ее губы в помадных чешуйках, беленькие кулачки поджаты к подбородку. Я видел, она, и правда, была как дитя неразумное, будто ее же собственная запуганная ученица, истязаемая Бахом в подводном царстве гостиной мисс Эллис, заставленной тяжелыми восточными комодами и завешанной красными бархатными портьерами. Не по душе мне был усвоенный ею закон божий, но я-то ведь не миссионер. Пусть обращают ее в Судный день. Она попирала коленками ковер рядом со мною и молилась навзрыд, воздев лицо к плакату СОЮЗ ЦЕРКВЕЙ КАРБОНДЕЙЛА ПРИВЕТСТВУЕТ ТЕБЯ. Подействовало, конечно, как не подействовать! Она смирилась со своей скорбью и замешательством, воззвала к Иисусу из глубины немощи своей, такая, как есть, без единого оправдания — и тому подобное. Все точно по-христиански. А я бы сказал ей, мог бы сказать, что даже молитва иной раз сродни идолопоклонству — приношенье не подлинное, а мнимое. Не сказал, нет. Наоборот, затянул гимн (Дверь была прикрыта. Моя секретарша Дженис печатала на ротаторе): «Друг наш общий Иисусе, наших тягот облегчитель…» Неуверенные голоса наши сотрясали воздух перед плакатом СОЮЗ ЦЕРКВЕЙ КАРБОНДЕЙЛА ПРИВЕТСТВУЕТ ТЕБЯ. Мисс Эллис поймала мою руку — ручонка у нее маленькая, но хватка обезьянья. «Обнадеженные, молим, вознося к Тебе прошенья». Допев гимн, мы встали с колен. «Преподобный Пик, не знаю, как вас и благодарить». В глазах слезы, губы дрожат. Я сказал: «Не меня благодарите, мисс Эллис, а Спасителя нашего». Ну да, вы правы, чуть ли не грубо. А по мне, так просто минутное отступление от заповеди милосердия. Любовь держится только если один — лицемер, а другая — дура или наоборот. Не настолько мы сблизились, чтоб я отступился от своего богословия и признал в ней равную. А мисс Эллис оказалась щедрее меня. Я порой думаю, что она вовсе и не слушает, что я там глаголю с кафедры: я для нее просто тихий полоумный — дорогой, милый друг. Однако она все-таки слушает, как ни странно. Одному Господу ведомо, что она при этом думает. Вот она поднимает голову в синей шляпке с гроздочкой белых ягод, готовя нужное выражение лица.