— Добрый вечер, — сказал я, протянув руку.
— Ох, извините, — сказал он. — Добрый вечер! — Он смотрел на древесную груду. — Я и не знал, — сказал он, — что вы еще не устроились. Я просто…
— Заходите, — сказал я. — Да заходите же.
Сумерки пахли горелыми листьями.
— Я доктор Груй, — сказал он.
— Конечно, конечно. Я вас узнал. Дьякон Груй. — Я улыбнулся, крепче сжал его руку, а левой прихватил под локоть.
— Я, собственно, пресвитер. — Он дорожил этим высоким титулом, твердо зная, что недостоин его.
— Да-да, пресвитер. Разумеется! Вот забывчивость! Заходите, заходите, доктор Груй! — Я провел, чуть ли не втолкнул его в сумрачную гостиную, принудив расстаться с пальто. Потом усадил и предложил вина. Он встревожился и смутился.
— Я, знаете, не пью, — сказал он.
— А, — сказал я. — Ну, тогда кофе.
— Спасибо, да, если можно.
Мы проговорили полночи. Душа его иссохла от горести. Вот еще нелепость; у доктора Груя истерзанная душа! Но жизнь, как мы знаем, смеется над гордыней — посмотрите, как расправляется она с могучими дубами и стройными вязами. Поэты наделяют истерзанными душами несгибаемых мыслителей, людей с густыми бровями вразлет и твердой поступью, привычных к скалистым кручам, мрачным топям и пустынным берегам. Они страдают, прозревают и преодолевают. Стань искусство жизнью, так и спасать бы некого. А доктор Груй, обреченный жить как живется, был безутешен.
Сначала он сердился, словно пресвитерианская церковь подвела его по моей вине. Я сказал ему — твердо и без всякого злорадства, — что ему пора бы и повзрослеть. Тогда он стал жаловаться на моего предшественника. Нет, сказал я, вините себя самого. Сорок с лишним лет слушаете проповеди о христианской любви, а когда бомбы рвались в миссисипских церквах, вы что делали? Урезали строительные сметы? Он мучился, хрустел пальцами и с непонятной мольбой поглядывал на меня.
— Ну говорите же, смелее, — строго сказал я. — Что вас сейчас угнетает? Говорите начистоту!
Губы его тянулись к словам, но голос обрывался. С третьей попытки он выговорил:
— А если, представляете, мне ума не хватает быть христианином?
— Вздор, — сказал я. И тут же раскаялся. Говорил он всерьез, это его действительно мучило, и нелегко ему было это произнести. Докторам медицины полагается быть умными, а вот ведь… да еще сам признается! Я был поражен. Может, ума и не хватает, но человек, видно, незаурядный. Глаза его утопали в слезах. Я подался вперед и тронул его за плечо. Зря. А пожалуй, и не зря. Руки его дернулись, дрожащее лицо потеряло очертания и спряталось в ладонях, он вскрикивал: «Господи, помоги! Господи, помоги!» Что мне было делать? Я вскочил со стула — мы сидели почти впритык коленями — и склонился к нему: надо было взять его на руки, как ребенка, надо и нельзя было, и я просто потряс его за плечи, сам как большой ребенок.
— Пропал я! — всхлипывал он. — Пропал!
— Чепуха, — ласково сказал я. — Никто не пропал.
И попробовал объяснить ему про искупление Христово. Мне-то казалось, это уж совсем просто, но так и не знаю: он, может быть и не понял. Толковал ему притчу о зарытых талантах. Он сидел и старательно слушал — старательно и как бы недоуменно. (Хлюпать, однако же, перестал.) И когда все вроде бы стало ясно как день, доктор Груй медленно и вдумчиво закивал. Его многократно увеличенные глаза распухли и покраснели, он водил руками от колен к щиколоткам и обратно.
— Да, благосостояние погубит страну, — сказал он и кивнул еще раз.
— Ах, ну что там, — сказал я. — Все мы у Бога любимые дети. Авось не погубит.
Доктор Груй раскладывает пожертвования по мешочкам, посасывает трубку, вписывает новые цифры в гроссбух. Потом смотрит на меня, и глаза его плавают за стеклами очков, будто рыбы в аквариуме.
— Это, конечно, не мое дело, — начинает он и умолкает. Я не отзываюсь — пусть уж сам. Наконец он говорит: — Вы бы все-таки осторожнее. Насчет правительства и вообще… Если кто-нибудь из ФБР… — Он глядит на дверь. Там где-то подметает Сильвестр Джонс, подбирает клочки бумаги, лицо угольно-черное, волосы снежные, по возрасту всем нам годится в отцы. — Время, сами знаете, тревожное… — Он выпрямляется, как от желудочной колики. — Да, вы слышали утренние новости?