Я все время был настороже, но не слышал ни звука — ни в штурманской рубке, ни в салоне, ни здесь, где лежала Миранда. О его присутствии я узнал, только когда он произнес:
— Я — Уилкинс. Не двигаться.
Я повиновался. И тогда только услышал, вернее, почувствовал, как он идет ко мне в полнейшей темноте, словно знает наверняка, где меня найти.
— После мистера Вольфа — ты и я, — прошептал он вдруг у меня над самым ухом. И беззвучно рассмеялся. От неожиданности — зловонное его дыхание вдруг обдало меня со всех сторон — я не нашелся, что ответить.
С ловкостью, присущей всякому мошеннику воистину высокой квалификации, он легко втерся ко мне в доверие. Справился, как поживает «Августа». Я ничем не намекнул ему, что знаю о них всю правду. Он же старательно умалчивал о том, что это он сам избил и изнасиловал ее, но и не пытался изобразить сочувствие и негодование. Только заметил рассудительно, как домашний врач, что «Августе» нелегко будет изжить эту душевную травму. При ее вере в собственное, божьей милостью, превосходство, при такой ошибочной самооценке для нее это настоящая катастрофа.
— Она гордая, это правда, — сказал я, настораживаясь.
Он хмыкнул, как удав.
— Я, бывало, захаживал сюда, пил с капитаном. И мистер Ланселот со мной, упокой господи его душу. Ох, как она перед нами выламывалась, блудливая потаскушка! Боками поводит, наклоняется эдак низко, чтобы видно было, что у нее за пазухой. И при всяком удобном случае еще прикидывается святошей, это ее коронный номер: «Ах, мистер Уилкинс, благослови вас бог!» Сложит ладони, как барышня на молитве, а сама прижимает большие пальцы к груди, чтобы заметней выпятились две ее пушки. «И вас благослови бог», — отвечаю и подмигиваю ей самым что ни на есть отеческим образом. Раз она заманила меня к себе в спальню — я ведь с ней давно знаком, — стою я с вот эдаким бушпритом, а мне вдруг в плечо кобель ее вцепился. Но я ей зла не желаю, мистер Апчерч, хотя страшно подумать, сколько она причинила зла людям.
Не знай я правды, я бы по его речи ни о чем не мог догадаться. Но я знал и поэтому услышал больше, чем он говорил. В театральных уборных от Индианаполиса до Бангкока он преследовал бедную Миранду, а она искушала его, холодная искусница, верная дочь своего отца. И, даже учинив над ней насилие, не сумел он повергнуть ее вниз с белоснежных, недосягаемых высот, «Верь в нас», — твердила она каждым покачиванием бедер. («Верь в нас!» — это лозунг всех лживых учреждений от первого вшивого правительства до последней вшивой религии.) «Верь в нас, Уилкинс!» — И бедный свирепый идиот верил.
Между тем он договорился до того, ради чего пришел.
— Ты ни словом не ответил на Вольфовы теории, Апчерч.
Я молчал.
— Даже когда он объяснял, зачем ему нужно, чтобы мисс Августа выздоровела, ты и то молчал, как мышь.
Я по-прежнему не отвечал.
— Ну что ж. — Голос его прозвучал спокойнее, чем когда-либо прежде. Он говорил глухо, почти шепотом. — Я наблюдаю за тобой с самого того дня, как мы подняли тебя на борт. Ты человек независимый, Апчерч. Для тебя потолковать по душам — значит слушать и улыбаться, да при этом еще один глаз скосивши в окно. Ну и прекрасно. Так слушай.
И мне была преподнесена уилкинсовская версия рассказа, который я уже слышал от Билли Мура. Но я ни звуком не выдал своей осведомленности, будто я ни о чем таком понятия не имею и мне неизвестно, что Уилкинс на том их первом собрании не присутствовал. Он же рассказывал о вырванных клятвах так, будто сам там был и сам пал жертвой предательства.
— Ты слушай, слушай хорошенько, — яростно шептал он. — Уилкинс негодяй, говорит Апчерч. Он убивает с улыбкой, он замышляет мятеж, глумится над Богом, над красотой. Так вот, как бы ты ни возмущался, ни проклинал Уилкинса, тебе все равно не перекричать крик его собственной души. Но я уже примирился с безнадежностью, хотя и не справился с нею. У меня отчаяние — это основа всего. Мир таков, каким создает его сознание Уилкинса, — моя рука, моя голова, океан, эта несчастная на койке. Сегодня я — Дьявол. А завтра кто? Быть может, Бог! Ты понимаешь?