«— Тебе Карузо нравится?
— А что в нем хорошего? Ни слуха, ни голоса, да еще и картавит.
— А ты его слушал?
— Самого нет, но мне Сема напел»…
У меня тогда намечалась первая книжка рассказов в «Советском писателе», и работавшая там сокурсница по Литературному институту позвала на издательский вечер. Я пошел в святилище с восторгом и трепетом, который потом не испытывал ни от каких окололитературных посиделок. «Будет Окуджава», — между прочим, сказала приятельница. Я равнодушно пожал плечами — Окуджава так Окуджава.
Когда выпили и смели с покрытых бумагой канцелярских столов весьма скромную закуску, на дощатый помост вынесли обшарпанный стул, и откуда-то сбоку, буднично оглядываясь, появился сам исполнитель. Окуджава был очень худ, почти тщедушен. Усики, курчавые волосенки, в лице ничего творческого. Гитара лишь усиливала общее ощущение незначительности и пошловатости: от нее в те времена веяло не романтикой или протестом, а дачной верандой. Кажется, Булат что-то сказал — опять-таки, будничное и незначительное.
А потом, как удар — песни…
Уже через несколько минут лицо поющего казалось глубоким, мудрым и печальным, как у Блока.
Он тогда спел песен, наверное, пятнадцать, а потом еще столько же в крохотном издательском кабинетике, куда набилось человек двадцать — из литераторов помню Евгения Винокурова и моего друга Сашу Аронова.
Более сильного впечатления от искусства в моей жизни не было ни до, ни после, вообще, никогда.
Мы с Ароновым подошли к Булату. Саша, знавший его по знаменитому литобъединению «Магистраль», сказал:
— Булатик, это очень здорово — но оценят тебя двести человек в Москве.
Я же произнес с абсолютной уверенностью:
— Через три года вас будет петь вся страна.
Переосторожничал. Вся страна пела Булата уже через полтора года.
С того вечера под крышей дома в Большом Гнездниковском я знал точно: в русской литературе появился новый гений.
* * *
Знаменитый — вещь очевидная. Великий — мало кто возразит. Гений — это, как я уже сказал, надо доказывать. А Булат, по моему убеждению, был больше, чем гений. Его роль в судьбе России исключительна.
Всякому народу и человечеству в целом для нормальной жизни нужны пророки. Пророк своим прожектором или фонариком высвечивает дорогу впереди, направляя или предостерегая: сюда можно, туда нельзя. Высокую эту должность могут занимать и философы, и политики, и священники, и писатели. В России, сперва самодержавной, потом тоталитарной, где жестко давилась и философия, и религия, и независимая политическая деятельность, пророками на этом духовном пустыре чаще всего выступали писатели. Больших художников и мыслителей России с лихвой хватило бы на три высокоразвитые страны. А вот пророки были всегда в дефиците. Да и качество их предвидений порой оставляло желать лучшего. Помните: «Через сто лет Россия будет самой яркой демократией Земли»? Прекрасные ведь слова! Жаль, что классик написал их именно в 1837 году…
Пророки делятся на конструктивных, объясняющих, как надо жить, и негативных, предупреждающих, как — нельзя. Условно их можно назвать светлыми и темными.
Мне уже приходилось вспоминать многолетнюю вражду Достоевского и Тургенева, точнее Достоевского к Тургеневу. Поводы были разные, а вот причина одна. Оба были пророки, но Достоевский темный, а Тургенев светлый. И читающие современники классиков решительно отдавали свою любовь Тургеневу. Особо травмировал Достоевского самый точный показатель популярности: Федору Михайловичу платили за печатный лист 150 рублей, а Ивану Сергеевичу 400! Между тем, все было закономерно и справедливо. Темный пророк, освещая ожидающие впереди тупики и пропасти, может быть тысячу раз прав — туда нельзя! Но миллионы людей вполне резонно думают о стране, как о корабле, вместе с которым предстоит или выплыть, или утонуть. Глубоко уважая и принимая во внимание темные пророчества, они куда внимательней вслушиваются в рекомендации конструктивные: а как надо жить? Тургеневский фонарик уверенно высвечивал дорогу: «тургеневские девушки» и иронично-благородные реалисты если и не создали, то узаконили новый тип россиян, полтора века служивший основой общественной стабильности и даже в нынешнем нравственном хаосе не утративший своей жизнеспособности.