Твёрдой рукой она прижимает к ноздрям Минны платок, вымоченный в хлороформе… Минна, Боже мой! Да Минна ли это? На постели – неразобранной постели – лежит жалкое создание в розовом фартучке, отяжелевшем от грязи, жалкое создание с похолодевшими ногами, на одной из которых всё ещё надет красный тапочек без каблука… Лицо наполовину закрыто платком, и можно разглядеть лишь чёрную линию сомкнутых век…
– Дыхание хорошее, – говорит дядя Поль. – Небольшой насморк. Пока ясно лишь, что у неё поднялась температура… Остальное выяснится позже.
Тихий стон заставляет его умолкнуть. Мама наклоняется молниеносным движением самки, которая бросается на защиту сосунка.
– Ты здесь, Мама?
– Что, любимая?
– Это правда ты?
– Да, моё сокровище.
– Кто здесь разговаривал? Они ушли?
– Кто? Скажи мне, кто? Те, которые напугали тебя?
– Да… папаша Корн и ещё один…
Мама, приподняв Минну, прижимает её к сердцу. Антуан узнаёт теперь бледное лицо и светлые волосы, посеревшие от засохшей грязи. Эти волосы, изменившие цвет, эта печать скверны, будто внезапно подступившая старость… Антуан сотрясается в глухих рыданиях, чувствуя, что лучше умереть…
– Тише, – говорит Мама.
При звуке рыданий плотно сжатые веки Минны, синеющие на восковом лице, приподнимаются… Прекрасные бездонные глаза под благородными бровями, полные смятения от того, что им пришлось увидеть, – это, несомненно, глаза Минны! Они закатываются к потолку, а затем обращаются на Антуана, который плачет, забыв о носовом платке… Бледные щёки вспыхивают обжигающим розовым пламенем; она явно совершает над собой какое-то ужасное усилие, прижимаясь к Маме и устремляя к Антуану хрупкие испачканные руки…
– Антуан, это неправда! Неправда! Скажи, ведь ты веришь мне, что это неправда?
Он изо всех сил кивает «да, да», глотая слёзы… Мир для него обрушился, и он верит лишь в то, что эта изумительная девочка по собственной воле стала игрушкой в чужих руках, порочной куклой, использованной и выброшенной за ненадобностью, когда она насытила похоть одного, а может быть, и нескольких негодяев…
Он оплакивает Минну и самого себя, потому что она навеки обесчещена, унижена, отмечена позорным клеймом…
Я буду спать с Минной!»
Маленький барон Кудерк произнёс эти слова сосредоточенно и отчётливо, затем сильно покраснел и поднял меховой воротник. Казалось, он принял решение завоевать, с одной лишь тросточкой в руках, обширную угрюмую степь, раскинувшуюся за улицей Руайяль, где почти слепнешь в дымном сумраке. Теперь виден лишь его коротко стриженный светлый затылок и дерзкий нос маленького изящного шалопая. В тени деревьев на улице Габриель он, расхрабрившись, осмелился повторить прямо в зябкую спину полицейского: «Я буду спать с Минной!.. Поразительно, но ни одна женщина – если не считать англичанки моего братца, самой первой из всех, – не волновала меня так… Минна ни на кого не похожа…»
Подходя к улице Христофора Колумба, он уже думал только о том, что нужно разложить пирожные и поставить электрический чайник, а главное, что раздевание желательно осуществить как можно быстрее, непринуждённым образом и словно бы незаметно. Его начинало тяготить то, что он слишком молод. Всё время быть маленьким бароном Кудерком, которого дамы «У Максима» нежно зовут «шпанёнком»; иметь дерзкий нос, насмешливые и близорукие голубые глаза, свежий рот жителя предместья; но… как при этом забыть, что тебе всего лишь двадцать два года!..
– Господин барон, эта дама уже здесь! – шепчет ему камердинер.
– Как! Она уже здесь! А пирожные! А цветы! И всё остальное! Ах, какое неудачное начало… Хорошо хоть камин успели разжечь!
Она уже здесь – словно у себя дома: сняв шляпку, сидит у камина. Простое платье закрывает ей ноги, светлые волосы, стянутые узлом, наэлектризованы от мороза и окружают голову серебристым нимбом: юная девушка с английских гравюр, сложившая руки на коленях… И какой детской серьёзностью проникнуты эти черты, тонкие и чёткие до чрезмерности! Муж её Антуан частенько говорил: «Минна, отчего ты кажешься такой маленькой, когда грустишь?»
Она подняла глаза на вошедшего блондина и улыбнулась ему. Улыбка сразу превратила её в женщину. В этой улыбке были и высокомерие, и готовность ко всему, что пробуждало у мужчин желание отважиться на любое предприятие…