Под моей кроватью, вдали от назойливых глаз, припрятана пузатая бутыль с ромом, настоянным на перцах. При тряске перцы поднимаются со дна, как огромные черные пиявки. Роза разливает питье по двум кофейным чашкам. Ядреный запах спиртного так шибает в нос, что можно захмелеть на расстоянии.
— Пей, — Роза сует мне чашку, но, омочив только кончик языка, я захожусь в натужном кашле.
Жжется эта настойка похуже адской смолы. Одного глотка хватит, чтобы я сварилась изнутри и в мучениях испустила дух.
Заметив, что мне дурно, Роза снова прицокивает:
— Связался же черт с младенцем! Какая из тебя мамбо, раз ты не можешь выпить пиман?[49] Ох, Флёретт, Флёретт, что же ты натворила! Ладно, без тебя управлюсь. Ты пока в стороне постой.
Одним махом она опорожняет чашку, шумно выдыхает, трясет головой, вытягивает черные губы в трубочку и, восстановив дыхание, начинает бормотать себе под нос. Беседы с Ними она ведет на африканском наречии, которое лично мне кажется какофонией сонорных звуков, но вслух я его не осуждаю — в сравнении с французским креольский диалект тоже не больно-то благозвучен.
Бормотание ускоряется, в нем проскакивают смешки и стоны, по лицу пробегают судороги, глаза закатываются, на месте карих радужек теперь сплошная белизна, рот искривился, словно его раздирают невидимые пальцы, слюна брызжет по сторонам, долетая и до меня, испуганной, забившейся в угол. С глухим стуком Роза валится на пол. Припадок выкручивает ее конечности, выгибает ей спину в крутую дугу так, что слышен хруст позвонков. Горло напряглось от крика, который выходит наружу глухим рычанием.
Но страшнее всего глаза. Белые, пустые. Мертвые глаза, чтобы смотреть на мертвых.
Я так вжалась в стену, что еще немного — и растекусь по обоям. Многое мне довелось повидать на своем коротком веку, но такой страшный припадок я вижу впервые. Наконец Роза дергает ногами, как петух, которому я пустила кровь, и резко затихает. Не помня себя от страха, бросаюсь к ней. Хлопаю ее по щекам, трясу за плечи, но она не отзывается, только таращится на меня белками глаз. Шарю рукой по ее груди, нащупывая стук сердца. Оно не отзывается. Изо рта няньки разит ромом, но дыхания тоже нет. Она мертва, понимаю я и мечусь по комнате, заламывая руки. Что же делать? Звать взрослых? Или попытаться как-то ее откачать?
Но, похоже, сама судьба делает за меня выбор. Дверь, которую мы забыли запереть на засов, отворяется, и лунный свет выхватывает из темноты фигуру моей матери.
* * *
В то время как мсье Фариваль топил огорчение в роме, его супруга вотще пыталась облегчить душу слезами и молитвой. Она даже подумывала о том, чтобы, упредив угрозу мужа, самой собрать сундук и вернуться в Натчез, но не оставлять же дочь во власти этого сластолюбивого скота! Ради своей малютки она готова была на многие жертвы. Все свои жертвы она мысленно заносила в долговую книгу, чтобы затем пролистать ее вместе с дочерью, а сегодняшний случай тянул на солидный вексель. Можно понять досаду Селестины, когда ее подсчеты нарушил стук в дверь.
В спальню вошла Нора, чем немало озадачила свою госпожу.
— Что тебе нужно, блудодейка? — изумилась мадам. — Валла пришла потешаться над Рахилью, а Зелфа — над Лией?[50]
— С вашего позволения, мадам Селестина, — бормотала Нора, приседая. — Уж простите негодную рабу…
— Ну, что ты заладила? Что тебе от меня надобно?
— Там мамзель Флоранс… она… уж простите, мадам…
— Флоранс? Что с моей дочерью? — встрепенулась Селестина.
— Мамзель Флоранс того… не знаю, как вымолвить… мамзель Флоранс продала душу сатане.
Нора хотела как лучше. Подслушанный разговор потряс ее гораздо сильнее, чем несостоявшаяся продажа Дезире. Весь день мамушка места себе не находила, а под вечер, услышав, как Роза вошла в детскую, решила известить обо всем мадам. Ибо нет на свете ничего могущественнее материнской молитвы. Авось мадам Селестина, ангел во плоти, отмолит дочь и вырвет ее из-под ига дьявола. Откуда рабыне было знать, что она застигнет Селестину в том настроении, когда жечь еретиков сподручнее, чем кормить хлебами голодных?
* * *
Что было дальше, я помню как будто вспышками. Мать волочит меня за волосы к себе в спальню. Швыряет с такой силой, что я скольжу по полу и торможу, ударяясь головой о край платяного шкафа. Щелчок засова. В руках матери — плеть-девятихвостка с мелкими узелками. Этой плетью она истязает свою плоть в Страстную пятницу («слегонца», по словам служанок). Онемев от ужаса, я смотрю, как она высоко замахивается, и вовремя успеваю сжаться в комок, иначе удар пришелся бы по лицу. По спине не так больно.