Гарольд хотел было снова пуститься в путь, но его остановило соображение, что старик тоже старается ради посторонних, к тому же как единственный зритель и воспитанный человек он не мог покинуть танцора.
Гарольд вспомнил, как Дэвид наяривал джайв на базе отдыха в Истборне в тот вечер, когда выиграл приз по твисту. Прочие конкурсанты сконфуженно покинули площадку, оставив восьмилетнего мальчишку отплясывать в одиночестве. Он так быстро вихлял всем телом, что невозможно было сказать с уверенностью, весело ему или больно. Конферансье лениво захлопал и отпустил какую-то шутку, мигом облетевшую весь зал, так что зрители взревели от хохота. Гарольд в замешательстве тоже улыбнулся, не представляя себе в ту минуту, что нет на свете ничего труднее, чем быть отцом собственного сына. Он глянул на Морин — она тоже смотрела на него, зажав рот ладонью. Улыбка сползла с лица Гарольда, и он ощутил себя распоследним предателем.
Дальше — больше. Наступили школьные годы Дэвида. Его одиночные бдения у себя в комнате, высшие оценки, отказы принимать помощь родителей. «Ну и пусть он сам по себе, — урезонивала мужа Морин. — У него другие интересы». Они ведь тоже были нелюдимы. Сначала Дэвид потребовал микроскоп. Через неделю — собрание сочинений Достоевского. Потом «Немецкий для начинающих». Дерево-бонсай. Благоговея перед жадностью, с которой он усваивал новые знания, они покупали все, что он просил. Дэвиду были дарованы ум и возможности, которых сами они никогда не имели; они не должны были подвести сына, чего бы им это ни стоило.
«Папа, — спрашивал Дэвид Гарольда, — ты читал Уильяма Блейка?» Или: «Ты знаешь что-нибудь о дрейфовой скорости?»
«Что-что, о чем ты?»
«Так я и знал».
Гарольд всю свою жизнь прожил с поникшей головой, дабы избежать конфронтации, и все же в нем иногда подавал голос другой человек — тот, кто имел собственное мнение и мог при случае его отстоять. Ему было совестно, что он ухмыльнулся в тот вечер, когда танцевал его сын.
Старик вдруг застыл на месте. Кажется, он только сейчас заметил Гарольда. Он отбросил прочь одеяло и низко поклонился, шаркнув пальцами по земле. На нем было некое подобие костюма, правда, настолько грязного, что сложно было сказать, где кончается сорочка и начинается пиджак. Старик выпрямился и в упор уставился на Гарольда. Гарольд обернулся на случай, если старик увидел кого-то за его спиной, но прохожие торопливо обходили их стороной, явно уклоняясь от контакта. Старик, несомненно, имел в виду Гарольда.
Гарольд медленно направился к нему. На полпути он вдруг так сконфузился, что вынужден был остановиться, притворившись, будто ему что-то попало в глаз, но старик терпеливо ждал. Когда между ними было уже не более фута, старик вскинул руки, словно положив их на плечи невидимого партнера. Гарольду ничего не оставалось, как тоже поднять руки, копируя его движения. Они медленно прошлись влево, затем вправо, не касаясь друг друга, но танцуя вместе. И если от одного пахло мочой и, кажется, даже блевотиной, то от Гарольда, по правде сказать, пахло еще хуже. Звуковым сопровождением им служил рев машин и шум толпы.
Старик вдруг остановился и снова поклонился. Гарольд в порыве чувств тоже кивнул ему. Он поблагодарил старика за танец, но тот уже подобрал свое одеяло и заковылял прочь, забыв про музыку и про все на свете.
В сувенирной лавке при соборе Гарольд купил подарочный набор карандашей, который, по его мнению, должен был понравиться Морин. Для Куини он выбрал небольшое пресс-папье с моделью собора внутри. Гарольд перевернул его, и собор окутали блестки. Неожиданная, но верная мысль поразила его: туристы приезжают к памятникам культа и покупают возле них безделушки и сувениры, потому что не знают, что еще там делать.
Эксетер застиг Гарольда врасплох. Он уже успел выработать собственный неспешный ритм, а бешеная городская суета грозила теперь его уничтожить. Под открытым небом и в чистом поле, где всему находилось свое место, Гарольд чувствовал себя куда безопаснее. Там он ощущал себя чем-то большим, нежели просто Гарольдом. А в городе при ограниченном обзоре приходилось опасаться, как бы чего-нибудь не приключилось — любая ерунда, но к которой он совсем не готов.