Потом он ушел, окрыленный, и долго благодарственно шевелил в прихожей странными своими руками и не менее странным лицом, а Завьялов после его ухода сидел на краю диванчика с закрытой книжкой и думал: что-то сильно мир под тебя прогибается в последнее время, дорогой Зав, что-то сильно… Хотел специалиста – получил специалиста, боялся вкладываться в лабораторию – получил специалиста прямо с лабораторией, хотел, чтобы перестало болеть колено, – перестало, а ведь по сезону, наоборот, разыграться должно было; да что там – хотел вчера селедки, а где в три часа ночи брать? лень же ехать! – вышел, ну, так, воздухом подышать, до угла прогуляться – стоит круглосуточный цветочный магазин; зашел послоняться среди красивого – а они, оказывается, маленький продуктовый отдельчик открыли… И хоть бы изжога с утра – так нет же, нет, проснулся в семь часов бодренький, как зайка по весне, – прогибается под тебя мир, ой, прогибается, а как разгибаться начнет – как начнет разгибаться – как начнет… Даже подумал, книгу отложив: страшновато. Начал бы уже разгибаться, а то так хорошо все, так все хорошо, что даже нехорошо делается. Нехорошо совсем.
В больнице персоналу велел ее к нему не пускать. Так медсестричка и сказала: «Велел не пускать к нему!» – и воззрилась на Афелию с приоткрытым ртом и таким завороженным выражением на тощей мордочке, что внезапно у Фелли – и без того измотанной в ноль последней неделей, когда дядюшка не отвечал на ее вызовы по комму, на сообщения не реагировал и вот теперь еще и велел, значит, не пускать, – внезапно у Фелли сердце захлестнуло холодной волной – и когда волна откатилась, от сердца осталась только маленькая скукоженная ледышка. Если бы не выражение на личике медсестры – не поняла бы Фелли, почему не ответил Дэн ни на ее страшное, размазывающееся, голосящее стыдом, сожалением и состраданием первое письмо, ни на двести пятьдесят ее попыток поговорить с ним напрямую, ни на слова специально позвонившего Дэну по ее просьбе приятеля; в ответ на фразу «На ней лица нет, плачет, слушай, ну будь мужчиной!» – отключился, поставил запрет на вызовы, доложил приятель виновато и протянул ей свой комм – мол, на, смотри. Все это было чрезмерно и страшно, и Фелли сходила с ума, мучилась, писала сообщения и рисовала открыточки, по вечерам приезжала к Вупи и Алекси – рыдать от ужаса и заниматься самобичеванием. И только теперь, увидев выражение лица медсестрички, получив вместо сердца колючую ледышку, окончательно все поняла. Дело не в нарушении ролей, не в переломанных ногах, не в нанесенном лично ему оскорблении – дело в том, что об этом оскорблении Все Знали. Этого не учла Фелли, об этом не подумала в пароксизме раскаяния и в соматической тошноте, подступавшей каждый раз, когда о Дэне заходила речь. Взгляд медсестрички объяснил ей все – и это «все» называлось: месть до последнего.
Вдруг стало спокойно. Из отделения Фелли вышла очень бодрой, и прямо в ужасной больничной столовке быстро и жадно наелась – впервые за последнюю неделю. Осоловев и приятно отяжелев, позвонила на работу, сообщила, что больна и будет больна денька три, добрела до машины и медленно, безмятежно поехала домой – поразмыслить.
И вот сидит мальчик – а если присмотреться, какой нафиг мальчик? – да он старше тебя лет на десять, просто маленького роста совсем и юркий, и из-за этого кажется ребенком в полицейской форме, попрыгучей мышкой, Дэн говорил – дразнят его на работе «Муад'Диб». Сидит, глаза горят, рот приоткрыт – ловит, ловит каждое слово Афелии Ковальски, добровольно пришедшей сдавать своего работодателя, а вернее, работодательницу, а вместе с ней – всю студию «Глория'с Бэд Чилдрен», и весь отдел стоит сейчас по другую сторону одностороннего зеркала и слушает, как Ковальски, которую все, ну абсолютно все они привыкли видеть подвешенной или связанной, со слезами на щеках, с железными зажимами на багровых от крови сосках – но не такой, как сейчас, не такой прекрасной, спокойной, самоуверенной: «Здрасьте, я хочу заложить мою великую покровительницу и любимую подругу, мадам Глорию Лоркин». Совсем, кажется, звезда «Черной метки» и «Алмазной крови» пошла вразнос: сначала так отпиздила своего дядюшку, что… (все знают, все; за стеклом хихикают: «Такая хоть бы и отпиздила, лишь бы в спальню пустила…»), а теперь, значит, так разосралась с собственной мадам, что пришла сообщать чрезвычайную информацию в обмен на собственную неприкосновенность. Что ж, за полдня уладили со Скиннером неприкосновенность – и вот Афелия Ковальски, косу на руку наматывая такими движениями, что у всего отдела колом стоит в штанах, сообщает, что мадам Лоркин (по документам – Лилиану Бойко) надо арестовывать немедленно, срочно, прежде всех – потому что чилли, конечно, много кто снимает, всех не арестуешь, но вот чтобы люди гибли на площадке – это, знаете…