– У нас уже был пример легалайза, – сказал Волчек. – У вас же в России, если ты помнишь. Когда сделали легалайз наркотикам и стали гнать за границу, и экономичеки было выгодно, все прекрасно. А через пять лет появились бионы – и кирдык, опять все ушло в говно. Никто травиться не хочет, только чужие трипы катают. То есть я о том, что ты, наверное, прав…
Он замолчал, поковырял вилкой аль-песто, и вдруг Завьялов понял, что исход этого разговора предрешен: что бы он сейчас ни сказал, Волчек не согласится открывать на па́ру студию миксов. На секунду Завьялов почувствовал дикую усталость и почти детскую, слезливую обиду: ну почему, почему этот идиот такой упрямый и такой трусливый!.. Завьялов резко выпрямил плечи, подтянулся, постарался отогнать разочарование: природное упорство брало верх. «Ладно, – подумал он, – фиг с Волчеком. Я начну сам. Значит, сейчас важно просто не отпугнуть его от идеи окончательно, держать его потихоньку в курсе, обращаться периодически за советом. Может, так, может, постепенно…» Завьялов длинно вздохнул. Идеальный партнер был бы, осторожный, опытный, осторожный, опять-таки, внимательный, жесткий, осторожный, гораздо осторожнее, чем я, – ох, слишком осторожный…
– Послушай, – сказал он, и Волчек поднял голову, посмотрел вопросительно, – я понимаю, ты не хочешь. Спорить здесь бесполезно, не силой же тебя втягивать. Давай вот как: я начну один потихоньку. Но ты разреши мне, по крайней мере, держать тебя в курсе. Просто по-дружески, мне нужен твой совет будет периодически, что-то такое. Я зарегистрирую компанию, наверное, на следующей неделе. Это на первых порах много сил не отнимет, работать на вас мне мешать не будет. А ты знай просто: я всегда держу тебе место. Так пойдет?
Волчек вытянул ноги под столом, шутливо пнул коллегу ботинком.
– Шантажист. Я знаю, хочешь медленно меня втянуть. Ну давай, давай. Сто шестьдесят азов в час – и я готов консультировать тебя сколько угодно.
– Тысяча азов в день – и я разрешу тебе поцеловать меня в задницу.
Надо было как-нибудь сказать ему не приходить, например, перезвонить и сказать «не приходи сегодня», но смалодушничала все-таки, и после того, как он сказал: «Будь дома через полчаса» – и сразу отключился, привычно и немедленно откланялась и под понимающие ухмылки быстро пошла к машине. Впервые, наверное, за все время этих отношений Афелия не могла настроить себя на визит дорогого дяди – тело не отзывалось, не давало горячей волны при мысли о замшевой коже члена, о глубоко проникающих пальцах, о помутневших от яростного возбуждения очень светлых и очень страшных глазах – а при мысли о глазах, кстати, вдруг передернулась от отвращения, подумала с изумлением и ужасом: да что со мной? Утром, когда ждала звонка Дэна, как раз предстравляла себе, что, если он днем приедет, на полтора часа можно будет вообще выпасть из сознания, не ощущать в себе холодный и горький комок, с которым в последнее время просыпаешься каждое утро, не думать о том, что приснилось сегодня ночью: будто она, Афелия, выходит на лестничную площадку и видит, что за площадкой начинается река и по ней плывет тело Вупи, и Фелли пугается, но вдруг понимает, что Вупи, конечно, живая и специально так легла на воду, чтобы ее водой к Афелии принесло. У Вупи уже очень большой живот и очень красивый, на ней длинное платье, которое плывет следом по воде, и в платье специальный большой вырез для живота, и это так прекрасно, что Афелии хочется плакать. Живот у Вупи без пупка. Афелия понимает, что ей надо тоже лечь на воду и плыть вместе с Вупи. Она сходит с лестничной площадки и ложится на прогибающуюся мягкую воду, как на кровать, берет Вупи за руку и они плывут рядом, и Афелия совершенно счастлива, и тут она вспоминает про Алекси и спрашивает: Вупи, а где Марк? (во сне Алекси почему-то зовут Марк), и Вупи говорит: я не хочу, чтобы он смотрел на нашего ребенка, – и тут Афелия понимает, что Вупи беременна от нее, и наливается безумным, плотным, золотистым счастьем, и Вупи говорит: но если я от него сбежала, то роды придется принимать тебе, – и тут Афелия замечает, что у нее нет рук, и видит, что ее руки плывут мимо по реке в другом направлении, как две огромные лодки, и, уже наполовину проснувшись, истошно кричит от ужаса, и сидит в кровати, держась обеими руками за простыню, и потом выплакивает из горла застрявшее там трепыхающееся сердце… Надо было сказать ему, думает Фелли, едва проскакивая под самый красный и обливаясь холодным адреналиновым потом, когда ей резко гудит вслед какой-то недоумок, надо было сказать ему, чтобы он не ехал, мне и так постоянно больно и постоянно страшно, господи, не хватает только его штучек, это же точно не время для того, чтобы меня били ногами в живот или подвешивали за руки к потолочным балкам, это же точно не время заставлять меня с закрытыми глазами вынимать из собственной кожи глубоко загнанные под нее булавки, это же точно не время говорить мне: «Ну, дорогая, расскажи мне, как твои дела?» – и подбадривать меня электрошокером, если я звучу недостаточно убедительно… Надо позвонить ему немедленно, надо сказать ему, чтобы он не ехал, – но вот уже парковка, лифт, дверь, ванная, полотенце; надо позвонить и сказать ему, что мне плевать на его правила, что сегодня не время, что я не пущу его в квартиру, – но вот уже звонок, коридор, дверь, губы, руки, мелкие зубы осторожно и нежно прикусывают ее язык и начинают медленно и неуклонно сжимать, пока она не вскрикивает от боли, – но боль на этот раз ничем хорошим не отзывается в теле, ни возбуждением, ни теплом, ни привычной слабостью – обмякающие колени, руки, немедленно и безвольно падающие вдоль тела, – но только напряжением мышц и желанием вырваться из объятий отвечает сегодня на боль тело, и Фелли еще раз в изумлении думает: да что со мной?