— Газету?!
— Газету.
— Как же это я не заметил?..
Мамалыга, как и вся гимназия, знал, что инспектор был близорук, беспамятен, плохо соображал, и все нарушители порядка с успехом изворачивались у него, доказывая свое alibi, выставляя лжесвидетелей. Но в глаза сказать ему это постеснялся и принудил себя ответить без насмешки:
— Очень просто, — вы становитесь не там, где надо. Вы становитесь впереди, а надо сзади и так, чтобы все видеть. Я стоял у окна, сбоку, — мне все было отлично видно… Всю обедню!
Инспектор с сокрушением покачал головой.
— Всю обедню… И где он, каналья, добыл газету?.. Я поймал Мурашкевича, первого класса. Он вырвал у Хаплинского конфетку и бросил ее к амвону — как раз в то время, как о. Илья выходил с возгласом…
— Это уж кощунство, — мрачно сказал Мамалыга.
— Скверный мальчишка!.. Давно бы перо ему вставить надо… Как же Новицкого записать? «За чтение газеты во время литургии?» Как будто неловко…
Мамалыга подумал и сказал:
— Да… неудобно…
— За дурное поведение? Слишком неопределенно…
Задумались оба.
— Запишите: «За неуместное поведение в церкви», — сказал Мамалыга.
— За неуместное поведение? Пожалуй, это лучше всего… Лучше и не придумать! Так и запишем! Благодарю вас…
В учительской за чайным столом вокруг самовара сидели о. Илья, квадратный, коротенький чех Пшеничка и кудластый Коношевич в темных очках, старые латинисты; лысый, с вдавленными висками, естествовед Бабурин, сосредоточенно молчаливый человек, изобретатель знаменитого чернильного порошка, «сберегающего перо, как гласила рукописная этикетка, от разъедания в иглу, зарощения в шишку, обращения в мазилку, отстраняющего развитие близорукости, искривление позвоночника, боль в спине, заражение уколом, притупление обоняния, раздражительность духа от невозможности хорошо писать» и т. п. За письменным столом черкал ученические тетрадки словесник Глебов, картежник, любитель клубнички и мастер рассказывать пряные анекдоты. У окна читал газету молодой математик Соколов, робкий, застенчивый человек, боявшийся учеников. Мелкими шажками из угла в угол ходил поджарый, тонконогий Иван Иванович Сивый, учитель рисования и чистописания, немножко потертый, но с длинными кудрями и в галстуке необычайных размеров, с развевающимися концами.
Мамалыга по первой же услышанной им фразе понял, что и здесь говорили о смерти Покровского.
— Пишет отцу: «Прощай… в смерти никого не виню…» — не спеша говорил о. Илья, держа блюдце с чаем против уха. «Жизнь, — говорит, — надоела… увидимся с тобой на том свете, если он есть…»
— А-а, Боже мой! — подавая руку Соколову, укоризненно покачал головой Мамалыга. — «Если он есть…» Как нынче молодежь-то!..
Соколов принял на свой счет укоризненный жест Мамалыги и не без смущения спросил:
— Что — молодежь?
— Молодежь-то какова! «Если он есть…» Да как же его нет-то? Что же тогда есть?
— Со своей точки зрения он, может быть, и прав, — угрюмо отвечал Соколов, снова принимаясь за газету.
— Прав? Вы это утверждаете?
Мамалыга уперся строгим взглядом в молодое, безусое лицо Соколова.
— Если он не верит в существование загробного мира, — не совсем уверенно сказал Соколов и густо покраснел.
— Да какие же основания-то для этого? — строго, взыскательно крикнул Мамалыга.
Соколов совсем смутился и лишь пожал плечами.
Толстенький Глебов, которому стало жаль молодого коллегу, отодвинул тетрадки в сторону и сказал веским, докторальным тоном:
— Он мог исходить из двух соображений… Во-первых, жизнь так сложилась, что в будущем здесь, на земле, он не ждал ничего хорошего… И, следовательно, как ни плохо или жутко где-то там, — Глебов махнул рукой за окно, — но хуже, чем здесь, быть не может…
— Ну-те-с? — ехидно подогнал о. Илья, когда Глебов остановился, как бы запутавшись в дебрях туманной аргументации.
О. Илья, иерей тощего, мало внушительного вида, с воробьиным носом и бородкой гвоздем, был весь какой-то заостренный, лукавоколющий, — смышленые, лукавые глазки его, как ни старался он порой придать им выражение степенности и благочестия, все подмигивали с веселым плутовством куда-то в сторону…
— Ну-те-с… во-вторых?