— После этого вы можете предложить, чтобы я сеном питался? — сказал он, злобно глядя на Сивого.
Иван Иваныч уже спохватился и готов был извиниться, но боялся этим еще больше раздражить Мамалыгу. Он самым кротким, умиротворяющим тоном ответил:
— Что же тут такого? Вон пишут же в газетах, что отвар сена очень питательная вещь…
— Ну, так и идите сами на подножный корм… Тем более что и фамилия ваша как раз соответствует такому способу питания…
Эта грубость обидела Ивана Ивановича до глубины его кроткой и мягкой души. Он покраснел и сказал дрожащим голосом:
— Я желудком не страдаю…
— Ну, и я холопствовать перед Толстым никогда не холопствовал и не буду! — с возрастающим раздражением закричал Мамалыга. — А холопствующим советую на всех своих четырех ногах ходить!
— Я желудком не страдаю! — почти плачущим голосом повторил Иван Иваныч. — А вам советую клистир поставить!..
— Это такие вещи, о которых в порядочном обществе не говорят!
— Я, к сожалению, в вашем обществе…
— Просто — ненормальный человек! — кричал Мамалыга, тыча рукой и обращаясь за сочувствием к окружающим.
О. Илья укоризненно покачал головой, не относя ни к кому особенно своего неодобрения. Конашевич грустно улыбался. Глебов уткнулся в тетрадки, весь багровый от смеха. Смущенный криком, Пшеничка звонко крякал и поправлял штаны. Перепалки в этом роде не были большой редкостью в нервной, издерганной учительской среде и почти не оставляли после себя следов. Но спорить с Мамалыгой избегали: побаивались… Притом и резок он был, и груб до наглости.
— Я понимаю, конечно: ненормальным можно сделаться после двенадцати лет нашей службы…
— К сожалению, вместе с вами! — отходя в угол, кричал Иван Иваныч.
— Психика ваша, Иван Иваныч, давно повреждена, — я видел это раньше…
— Я желудком не страдаю!
— Правда, вы Навуходоносором не были, но к травоядению обратиться с успехом можете… О чем сами своим поведением свидетельствуете!
— Клистир поставьте! — одновременно кричал Сивый.
Задребезжал звонок в коридоре и покрыл своим резким звуком крикливую перебранку. Надо было идти на уроки. О. Илья сладко потянулся, зевнул. Конашевич выхватил памятную книжку, справляясь, в какой класс идти. Иван Иваныч открыл свой шкаф с моделями и бюстами и дрожащими еще от волнения руками вытащил голову Гомера. Встал и Мамалыга. Нехотя взял журнал шестого, параллельного класса и грузным, ленивым шагом пошел из учительской.
И доска, и кафедра были поставлены с строгим расчетом, чтобы даже при самом малом повороте головы в сторону Мамалыге прежде всего бросалось бы в глаза обычное изображение, старательно исполненное мелом: величавый старец в блузе и коленопреклоненная фигура с круглым задом и бородой Егора Егорыча.
Дежурный Аарон Зискинд с черными, влажно блестящими глазами, усиленно одергивая куртку, перехваченную широким, спортсменским поясом без бляхи, почтительно доложил фамилии отсутствующих. Эта подчеркнутая почтительность, за которой Мамалыга хорошо видел трусливо прикрытое шутовство и издевательство, это синеватое, бескровное лицо с горбатым носом и обозначившимися усами, вытаращенные влажные глаза, в глубине которых, далеко-далеко, мгновенно мелькали и трусливо прятались дразнящие огоньки насмешки, даже неформенный этот ремень — действовали на Мамалыгу, как медленный укол шилом, — так бы и смазал по этой наглой морде.
Он уже отметил неявившихся, а Зискинд все еще торчал у кафедры с выражением готовности к услугам.
— Ну? — мрачно буркнул Мамалыга, с ненавистью глядя на его усы.
— Стереть, Егор Егорыч? — Зискинд приятельски кивнул головой на доску.
— Что ж вы с такими вопросами лезете? Дежурный должен знать свои обязанности!..
— Сию минуту-с…
Зискинд с усиленной стремительностью ринулся к доске, несколько раз обернулся кругом, как бы разыскивая губку — хотя губка лежала на виду, — нашел, наконец, и, широко размахивая рукой в воздухе, стал стирать тщательно, медленно, по вершку. И опять стиснул Мамалыга зубы от нестерпимого зуда ярости, пронизавшего его судорожным током. Но сдержался и лишь шепнул себе: «Ну я ж тебе, пархатая тварь, покажу!» А вслух сказал: