Отдохнув после бурного предисловия к наступающему дню, он уходил готовить завтрак, а она вставала и бродила по дому в халате, не торопясь приводить себя в порядок. Привлеченная запахом кофе, она заглядывала на кухню. Подкравшись к столу, она воровато лишала французскую булку ее хрустящей конечности и, отщипывая золотистые кусочки, отправляла их в рот, наблюдая, как он колдует над завтраком. Он поглядывал на нее, улыбался, и любовное пламя оживляло его невыразительное лицо. Внезапный порыв признательности толкал ее к нему, и она, перестав жевать, целовала его в щеку. Но предательская мысль тут же спешила разрушить тихую, едва окрепшую радость: «Вот также могло быть у нас с Володей…» Настроение ее портилось, и она уходила в ванную.
Эти внезапные проблески другого, невидимого, несбывшегося мира пугали ее нереальным ощущением, будто их с Володей прошлое вдруг чудесным образом воскресло и продолжается в этом чужом доме. Самозваные фантомы выглядели особенно убедительно, когда она оказывалась одна, как это случилось одиннадцатого мая на широком солярии второго этажа, откуда она, сидя в шезлонге, подставляла голодному солнцу выбеленное за зиму тело.
Радужная паутина дрожит на концах ресниц, золотыми сотами облицованы изнутри веки. Слух отделился от ослабевшего тела и парит над ним. Не нуждаясь в зримом толковании, поскрипывает, потрескивает, попискивает, покрикивает, позванивает тишина. Легкий смолистый шепот скользит поверх влажного, отдающего рыбьей немотой дыхания залива. Медовым жаром наливается кожа, густеющая дрема сковывает веки. В безвольно склонившейся набок голове истончаются звуки.
«Наташенька, лапушка, ты не сгоришь?» – неслышно приблизившись, озабочено склоняется над ней Володя и целует ее в плечо.
«Не беспокойся, мой родной, со мной все в порядке!» – отвечает она, закидывая руку и обвивая его шею…
– Ах!.. – вздрагивает она всем телом, приходя в себя и обнаруживая в голове гудящий солнечный колокол.
Неслышно приблизившись к ней на мягких подушечках чувств, над ней склоняется жених, целует ее в плечо и озабочено спрашивает:
– Наташенька, радость моя, ты не сгоришь?
Слезы наворачиваются ей на глаза, и она ровно и приветливо отвечает:
– Не беспокойся, Димочка, со мной все в порядке…
– Ты знаешь, справа от нас живет тупой озабоченный тип, – продолжил жених. – К сожалению, я не могу запретить ему подглядывать, так что ты уж, пожалуйста, не снимай лифчик…
– Я никогда не загораю без лифчика, – сухо ответила она.
И помолчав, спросила, прищурившись:
– Может, взорвать его вместе с машиной, чтобы не подглядывал?
– Взорвать можно, но боюсь, вместо него через некоторое время появится такой же, если не хуже! – нашелся он.
– Хорошо, я учту, – с той же сухостью отвечала она.
Ее внезапное отчуждение, которое он тут же приписал своему промаху, опечалило его, и он ретировался. Весь день он чутко следовал маятнику ее настроения. К вечеру ему показалось, что их жесты, улыбки, смех, в которых его доля была подавляющей, сгладили этот неприятный эпизод. Однако перед сном она, сославшись на усталость, ему не далась…
Заявив о себе решительным ранним теплом, месяц май к концу жизни сник, обессилел, заставил носить свитера и кутаться в куртки. Из-за его прохладного отношения к своим обязанностям они большую часть времени проводили в доме, засиживаясь за поздним ужином и телевизором и выходя перед сном на балкон, если позволяла погода. Два или три раза полночь оказывалась тихой и ясной, и он, усадив ее рядом с собой, водил по небу пальцем, листая небесный атлас, как поэму и обнаруживая в ней звездный масштаб своей любви.
– Как ничтожны людские устремления, если смотреть на них оттуда! – воодушевленно тыча в слабые звезды, говорил он и добавлял: – Но в радиусе миллиарда световых лет ты самая лучшая!
– А дальше? – смеялась она.
– Дальше не знаю, не бывал…
Они смотрели на небо, а мерцающие небесные герои, привычно притягиваясь и отталкиваясь, то есть, подчиняясь коллективному эгоизму, глядели мимо них, совсем как сфинкс посреди опаленных земных песков, что являет собой воплощение бесконечного равнодушия мира. Только поэт способен настаивать на том, что в лучистом мерцании брошенных на обманчиво-черное поле кристаллов заключено нечто деятельное и одухотворенное. Определенно, первые астрономы были поэтами. Это также верно, как и то, что звездное поле более всего годится для игры в «чет-нечет», а поэзия есть пранаука всех наук.