Как бы ни относиться к изложенной выше позиции Максимова, к степени обоснованности его опасений, бесспорным является право этого писателя (равно как и любого другого человека) публично выразить свою точку зрения, свободно представить её в печати. Что же до острой формы её подачи в «Саге», то учтём, что ни Копелев, ни Эткинд, ни Шрагин, ни Андрей Донатович Синявский (упомянем здесь имя основателя «Синтаксиса», раз уж мы подробно рассматриваем ответную публикацию этого журнала), – никто из перечисленных людей не воспринимал публицистику как систему дипломатичных расшаркиваний, елейных реверансов. Все эти авторы и сами тяготели к полемической остроте, бывали в своих текстах и ироничны, и саркастичны. Чем же так их возмутил характер максимовского сочинения (мы пока говорим лишь о его характере; к его направленности мы обратимся позднее)?
Думается, что, в первую очередь, причиной такой реакции стало обстоятельство, затронутое в статье Эткинда: Максимов стремится написать памфлет, а на деле у него получается пасквиль. Различие между упомянутыми двумя жанрами Эткинд обозначает со всей отчётливостью: «Если обличение подтверждено доказательствами – памфлет. Если оно бездоказательно и даже лживо – пасквиль» (здесь и далее в цитатах, кроме специально оговоренного случая, курсив мой – Е. Г.). Представляется, кстати говоря, симптоматичным, что именно риторический вопрос «Памфлет или пасквиль?» в своё время стал заглавием программной статьи Синявского в «Новом мире» (№ 12 за 1964 год), выявляющей литературную и этическую несостоятельность печально известного романа писателя-сталиниста Ивана Шевцова «Тля».
Не спасают положения попытки Максимова опереться в своей вещи на авторитет Эжена Ионеско (которому посвящена «Сага») и на образно-содержательный ряд его великолепной пьесы «Носорог». Более того, в подобных отсылках к Ионеско и его пьесе как раз и проявляются с достаточной выпуклостью некоторые сомнительные жанрово-стилистические особенности «Саги».
Фабула пьесы Ионеско, построенная на постепенном превращении людей в носорогов, сопровождаемом попустительством окружающих, позднее охотно присоединяющихся к общему звериному стаду, содержит в себе мощный философский заряд. Опыт гитлеровского фашизма и коммунистического тоталитаризма, отразившийся в «Носороге», служит для драматурга не поводом к поверхностной политизации своего текста, но почвой для выявления значительно более существенных, глубинных смыслов. Абсурдистская метафора, лежащая в основе пьесы, подразумевает непрестанно подстерегающую человечество опасность одичания, вырождения, нравственной и духовной деградации.
Посмотрим теперь, что же конкретно пишет Максимов по поводу «Носорога» и его автора.
«Перевод этой пьесы я выловил в Самиздате ещё в конце пятидесятых годов», – такими словами открывает писатель свою «Сагу», не сообщая при этом, что в середине шестидесятых «Носорог» был напечатан в подцензурном советском журнале «Иностранная литература».
Чем же обусловлена такая фигура умолчания? Судя по всему, нарочитым стремлением, вопреки творческому замыслу Ионеско, политизировать статус его пьесы; вмонтировать её в неписаную жёсткую классификационную систему, подразделяющую любые явления культуры на две категории: чужие (советские) и свои (антисоветские). Тем самым Максимов лишь демонстрирует, что склонен строить свою «Сагу» в режиме упрощённых противопоставлений.
Сюжет драмы Ионеско писатель пересказывает в начальном разделе «Саги» вроде бы и точно, да… не совсем. По словам Максимова, в конце пьесы «главный герой <…> сдаётся, безвольно вливаясь в безумный поток всеобщего озверения». На самом же деле, упомянутый персонаж-одиночка по имени Беранже не только не вливается в общее стадо, но, совершенно наоборот, бросает отчаянный, рискованный вызов осатанелому носорожьему напору. «Я последний человек, и я останусь человеком до конца! Я не сдамся!», – эти слова Беранже, завершающие пьесу, явно проигнорированы Максимовым, ведущим своё повествование в режиме передёргиваний.
Не входит в круг наших задач оценка степени реальной человеческой близости автора «Саги» с Ионеско. Трудно, вместе с тем, пройти мимо одного симптоматичного обстоятельства. Всячески стремясь выявить предельно лояльный, дружественно-почтительный характер своего отношения к личности выдающегося драматурга, Максимов, походя, отвешивает ему странноватый комплимент: «К такому бы лицу да белую тогу с малиновым подбоем». Непредусмотренное курьёзное сходство подобного образа с булгаковским описанием Понтия Пилата, предстающего на страницах «Мастера и Маргариты», как мы помним, «в белом плаще с кровавым подбоем», метко зафиксировано в статье Эткинда.