Необходимость рефлексии. Статьи разных лет - страница 79
Казалось бы, ничего постыдного нет в том, что Бёлль, с беспрецедентной чуткостью и методичностью поддерживавший диссидентское движение в СССР, выступавший в защиту Сахарова и Солженицына, помогавший советским политзаключённым, представителям интеллектуального и творческого андеграунда, проявлявший по отношению к этим людям неформальное внимание и тепло[30], был озабочен нарушениями прав человека не только в Советском Союзе, но и в Чили, и в Южной Африке, и вообще в любых точках мира, где таковые имеют место. Максимов же комментирует такую позицию угрюмым ёрничаньем: «каково ему сейчас в роскошной квартире с его скорбящей душой, когда кровожадные плантаторы лишают несчастных папуасов их доли кокосовых орехов!».
Что же до реакции Максимова на соображения Бёлля о чертах некоторого сходства идеи социальной справедливости с христианскими нравственными принципами, то она носит характер и вовсе неадекватный, никакого отношения не имеющий к реальным настроениям немецкого писателя: «Сын Божий делил Хлеб Свой и добровольно, а он (то есть Бёлль – Е. Г.) жаждет делить чужой, к тому же с помощью автомата и наручников» (выделено автором – Е. Г.). Такие пассажи «Саги» лишь дают основания Шрагину изумлённо констатировать, что Максимов, при всей своей причастности к диссидентской среде, «ничего не понял в правозащитном движении». Ощущается, во всяком случае, что взгляды автора «Саги» имеют мало общего с сахаровской идеей конвергенции (являющейся едва ли не существеннейшим достижением диссидентской мысли). Упомянутая идея основывается на том, что каждая из двух влиятельных мировых систем – и социалистическая, и капиталистическая – имеет не только свои серьёзнейшие уязвимые стороны, но и свою правду. Максимову, однако, всё это глубоко безразлично. К тому же, учитывать существенные, принципиальные отличия идеологии социализма с человеческим лицом, идей социал-демократического толка от заскорузлых, косных постулатов официально-кремлёвского катехизиса писатель категорически не намерен.
По-разному оценивают Эткинд и Шрагин природу специфической тональности «Саги». Если Эткинд считает, что Максимов в своём тексте иной раз «не хотел сказать того, что <…> сказалось», что некоторые выпады писателя являются следствием утраты контроля над своими эмоциями, то Шрагин склоняется к несколько иному выводу: «Сага о носорогах» – «не импульсивный выплеск потерявшего голову человека»; соответственно, «мера нарушения общественных приличий» была в этом случае «заранее обдумана и рассчитана на безнаказанность».
Мария Розанова и Борис Шрагин. Нью-Йорк, начало 80-х гг.
Из личной коллекции М. В. Розановой
Трудно сказать, какая из приведенных выше трактовок ближе к истине. В любом случае бросается в глаза расхождение между намерениями Максимова всего лишь отреагировать на конкретные общественные тенденции и практически осуществлённой в «Саге» манифестацией предельно жёсткой доктрины, предлагаемой обществу в качестве неукоснительного ориентира. Высокие идеалы диссидентства, основанные на непреложной значимости прав человека, свободы и достоинства личности, в этом случае подменяются (пусть даже и помимо авторской воли) системой радикальных догм, внедряемых в читательское сознание с помощью энергичных эмоциональных установок.
Будь то «похотливая грёза» (по удачному определению Шрагина) о судилищах над коммунистами, кампаниях соответствующего толка по «охоте за ведьмами» и других подобных формах мести: «Интересно было бы знать заранее, каким диалектическим манером сумеет вывернуться она, когда её наконец приведут с кольцом в ноздре в следственное стойло» (так говорится в «Саге» о той же, упоминавшейся нами выше, французской общественной деятельнице).
Или другая назойливая идейка, не утратившая, к сожалению, своей популярности в определённых кругах и по сей день: «с этим словом (имеется в виду слово