Папа тоже не терпел, когда кто-нибудь брал на себя роль его персонального Дельфийского оракула. Именно из-за этого многие его университетские коллеги переходили из разряда безвредных безымянных личностей в ряды врагов, которых он называл не иначе как «отщепенцами» и «bêtes noires»[271]. Все они совершили одну и ту же ошибку: пытались упростить папу, определить его двумя словами и ему же его объяснить (причем неправильно).
Четыре года назад на открытии Всемирного симпозиума в колледже Додсон-Майнер папа прочел сорокадевятиминутную лекцию, озаглавленную «Модели ненависти и торговля органами». Эту лекцию он особенно любил, потому что в 1995 году самолично беседовал в Хьюстоне с некой усатой дамой по имени Слетник Патруцка, ради свободы продавшей свою почку (она со слезами на глазах показывала нам свои шрамы, сказав: «Сталь – это больно»). Когда папа закончил лекцию, на трибуну выскочил ректор колледжа Родни Берд и, утерев платочком слюнявый рот, изрек:
– Доктор Ван Меер, благодарю за ваши глубокие исследования посткоммунистической России. Нечасто удается залучить в университет настоящего русского эмигранта… – Он произнес это с такой интонацией, словно речь идет о каком-то загадочном неуловимом персонаже. – Мы все надеемся на плодотворную совместную работу в будущем семестре. Если у кого-нибудь есть вопросы по роману «Война и мир» – вот к кому вам следует обращаться!
В папиной лекции речь шла о торговле органами в странах Западной Европы, а в России он никогда не бывал. Будучи полиглотом, он практически не знал русского языка, если не считать известной поговорки «Na Boga nadeisya, a sam ne ploshai», в переводе означающей «В Бога веруй, однако машину запирай».
– Когда тебя неверно понимают, – говорил папа, – да еще и заявляют прямо в лицо, будто всю твою сложную сущность можно выразить десятком слов, небрежно нанизанных на веревку, точно застиранное белье, – это самого спокойного человека выведет из себя.
Тесный коридорчик нагонял клаустрофобию. В тишине слышно было только дыхание Зака – как будто к уху приложили морскую раковину. Его взгляд стекал по мне, по складкам шуршащего черного платья Джефферсон, похожего на японский гриб шитаке, если смотреть искоса. Тонкая серебристо-черная ткань казалась непрочной – вот-вот сползет с меня, будто фольга с остывшей жареной курицы.
– Синь?
Я посмотрела на Зака, и это было ошибкой. Его лицо с нелепо длинными ресницами, словно у коровы джерсейской породы, наплывало на меня неумолимо, как Гондвана – древний континент, двести миллионов лет тому назад медленно смещавшийся к Южному полюсу.
«Он хочет, чтобы наши тектонические плиты столкнулись и наползли друг на друга и чтобы раскаленная лава вырвалась из земных недр, создавая бешено извергающийся нестабильный вулкан». Меня прямо пот прошиб. Раньше я испытывала нечто подобное только в мечтах, когда голова моя покоилась на сгибе локтя Андрео Вердуги, а губы утыкались ему в шею, в спиртовой аромат его одеколона. Зак словно замер на перекрестке между Желаньем и Робостью, терпеливо дожидаясь, пока включится зеленый свет (хотя на дороге ни души). Казалось бы, надо бежать без оглядки, забиться куда-нибудь в уголок и думать о Мильтоне (я весь вечер втайне представляла себе, что это он сегодня познакомился с моим папой и что это его родители суетятся вокруг меня в гостиной) – но нет, удивительное дело, я подумала о Ханне Шнайдер.
Я ее видела в школе после шестого урока. В черном шерстяном платье с длинным рукавом, с кремовой холщовой сумкой в руках, она шла неровными шагами к корпусу Ганновер, низко опустив голову. Всегда худая, сегодня она казалась особенно узкой и сгорбленной, даже какой-то сплющенной, словно ее прихлопнуло дверью.
Сейчас, когда я, словно Дороти в Канзасе, увязла в странной сентиментальной минуте с этим Заком, жутко было представить Ханну так близко к Доку, что она могла бы сосчитать седые волоски у него на подобородке. Как она терпит его руки, его костлявые плечи и на следующее утро – бесцветное небо, словно стерильный больничный линолеум? Что с ней не так? Явно что-то не так, просто я об этом всерьез не задумывалась – слишком была занята собой и Блэком, каждым его чихом, Джейд, Лу, Найджелом, своей новой прической… («Среднюю американскую девушку больше всего волнует прическа – челочка, перманент, распрямление, секущиеся волосы; все прочее отступает на второй план, включая развод, убийство и атомную войну», – пишет доктор Майкл Эспиленд в своей книге «Стучись, прежде чем войти» [1993].) Что заставило Ханну снизойти до Коттонвуда, подобно тому как Данте добровольно спускается в ад? Откуда это упорное стремление к саморазрушению, ставшее особенно заметным после гибели ее друга Смока Харви? Если вдуматься, оно проявляется буквально во всем: в ее пристрастии к алкоголю и нецензурным ругательствам, в ее худобе – она же похожа на изголодавшуюся ворону. Тоска разрастается, если ее не лечить. Это относится и к невезению, как утверждает Ирма Стенплак, автор книги «Дефицит доверия». На странице 329 она подробно развивает свою мысль: стоит только перенести малейшую неудачу, и вскоре «твой корабль идет на дно посреди Атлантики». Может, это не наше дело, а может, Ханна с самого начала надеялась, что кто-нибудь из нас отвлечется на минуточку от себя любимого и спросит, каково ей самой. Не из любопытства, просто потому, что она наш друг и явно потихоньку рассыпается на куски.